Когда пришло это донесение, я читал Аристофана — тренировка, которую я рекомендую любому стремящемуся достичь высот государственному деятелю. Комедия, возможно, больше, чем трагедия, добирается до сути человеческих мотивов, она ловит нас без покровов, ее не обманешь теми сложными условностями, которые поддерживают миф достоинства, коим мы облекаем свою дискредитирующую нас наготу. Аристофан прекрасно понимал, какие животные эти политики. Снимите маску пафлагонца, вы найдете Цинну. Ламах[157] и Марий — просто родные братья. Я успокаиваю себя сегодня тем, что знаю, что проблемы, которые стояли передо мной, не были уникальными, это проблемы всех времен; что нет средства, чтобы избавить человечество от природной страсти его к коррупции или от глупости. За исключением, возможно, лишь дикого смеха самого Аристофана.
Я читал Аристофана, точнее, «Всадников». Пока я изучал донесение Офеллы, мои домашние рабы довольно робко столпились вокруг головы Мария, которая стояла теперь на боковом столе, отрезанная шея была грубо перевязана куском тряпки. Смерть лишь подчеркнула гладкую юную неопытность черт его лица, однако его ужасный отец угадывался в квадратном подбородке, широком лбу, в вывернутых наружу ноздрях. Он умер, держась за консульскую власть, на двадцать восьмом году жизни. Здесь была мораль для будущих законодателей, возможно, и для меня тоже. Строчка из пьесы Аристофана выплыла у меня в мозгу: «Прежде чем пытаться управлять кораблем, научись грести».
Я выставил голову Мария на Форуме, прибив к ростре, с этой цитатой, написанной на табличке, свисающей с его шеи. Если подобная литературная шутка и была посредственной, то моральный совет безусловно был настоятельным.
Глава 18
Момент победы, которого так долго добиваешься, выигранный любой ценой, является по самой своей природе преходящим и нереальным. Время не стоит на месте, тень неумолимо ползет по циферблату солнечных часов. Последствия войны содержат больше опасностей, чем сама война: ежедневная реальность зверски разрушенных хозяйств, бездельничающие солдаты без крыши над головой, голод, эпидемии. Нельзя установить мир, подписав мирный договор и отпраздновав его. Мир нужно возводить, медленно и предусмотрительно, на дымящихся руинах. Толпы, которые приветствовали радостными возгласами и бросали цветы из своих окон, когда я въезжал через Коллинские ворота в лавровом венке, венчающем мою голову, скоро почувствуют раздражение от моей строгой дисциплины и станут искать себе менее требовательного героя.
Под мелким слюдяным и серебряным песком, которым был усыпан путь процессии, я мог еще видеть время от времени проступающие через песок темные пятна крови. Я улыбался и махал рукой толпе, но мои мысли были устремлены в будущее. Кровь легче пролить, чем забыть. Трупы можно зарыть в бесчисленные неглубокие могилы, и ты их больше никогда не увидишь, но их духовное наследие останется.
Соблазнительно наслаждаться солнечным светом, пока светит солнце. После речей, пиров, принесения жертв, церемонии на Форуме, головокружительного рева труб, приветственных криков и аплодисментов, серебряных кубков с льющимся через край темным вином в возлияниях, провидцев, предсказывающих славу по пятнам внутренностей жертвенных животных, я, наконец, направил свои стопы к высокому чистому покою собственного дома, Метелла шла со мной рядом, роскошная в переливчатых шелках, пылающих всеми оттенками вечернего южного неба.
Удивительно, но, несмотря на гражданскую войну и конфискации, дом мало изменился, и за это я должен благодарить моего управляющего и домашних рабов. С редкой преданностью — и сами подвергаясь опасности — они спрятали или увезли мои ценности, а когда грянула бесповоротная победа, они трудились день и ночь, чтобы восстановить все, как было прежде, до того как я покинул Италию. Это был трогательный жест, жест, который я не забуду с легкостью, но это было и позорно — ведь рабы и вольноотпущенники, следовательно, превосходят в понятиях о чести наше высокое римское патрицианство.
Мы переходили из комнаты в комнату, чтобы возобновить старые ассоциации, осознавая, как никогда, наше изгнание, разорванные связи, потерянные годы. Медленно дом собирал нас в себе, обновлял нашу индивидуальность. В атриуме крошечные язычки пламени ослепительно мигали, умноженные канделябрами из горного хрусталя, на резном потолке дрожали тени. Реликвии моих последних походов лежали здесь, к ним можно было прикоснуться, понюхать, поласкать. Бронзовый танцующий фавн на подставке: это из Афин. Шкуры пантеры и каменного козла, рог для вина из слоновьего бивня — все это из Марокко и Нумидии. Ларец из драгоценных камней — холодных, как море, сапфиров, рубинов и ляпис-лазури, странных неизвестных разноцветных драгоценных камней из Персии и Востока — это от Митридата. С Делоса[158] — золотая чаша, с Родоса — вырезанная из слоновой кости кушетка, ножки которой были в форме стоящих на задних лапах грифонов, из Милета[159] — темно-красные подушки, гобелены из тяжелой тканой шерсти, теплые при прикосновении. Из Галлии — два варварских крученых золотых ожерелья, энергичное мастерство, с которым они выполнены, до смешного не соответствовало той цивилизованной комнате, где они теперь висели.
А Метелла?
Я смотрел на нее, теперь сознавая, что моя публичная победа если и не положит конец нашему личному перемирию, то, по крайней мере, изменит его природу навсегда. Я со страхом ждал момента, когда наши тайные мысли вырвутся из секретных тайников и будут облечены в слова.
Мне нужно было бы сохранять безразличие, но я не смог. Я должен бы ее ненавидеть, что время от времени я и делал, но все же желание и нежность сквозили через мою ненависть, смягчая их до неровной, обоюдоострой страсти.
Поверх великолепного платья кожа Метеллы была загорелой и обветренной, как у мужчины. От усталости и физического напряжения у нее ввалились щеки и глаза, что еще сильнее подчеркнуло ее длинный, с горбинкой, аристократический нос, с морщинками, залегшими от ноздрей до подбородка, к уголкам ее рта, словно выражая покорность. Метелла пережила в Риме террор, она упрямо проделала свой путь, чтобы присоединиться ко мне у стен Афин, она родила наших детей в изгнании и растила их в военном лагере, как те простые женщины, что сопровождают обоз, разделяя все трудности длинной, упорной военной кампании.
Внезапно растрогавшись, я взял обе ее руки и притянул к себе. Тяжелые, богато украшенные кольца впились в мои пальцы, огромные глаза оценили мои жест с ироничным одобрением. Метелла никогда активно не сопротивлялась мне, но и не уступала моему настроению — само ее безразличие имело положительную сторону.
— О, — сказала она, — значит, ты ожидаешь, кроме повиновения, еще и благодарности. Но власть — это еще не все.
Ее слова укололи обнаженный краешек моей нежности. На сей раз я не воспользовался силой — отпустил ее руки достаточно вежливо. Метелла отошла от меня через атриум, шелк зашелестел от ее быстрых шагов. Пока я наблюдал за ней, обжигая мне внутренности, возникло желание.
Метелла нежно провела пальцем по бронзовому телу фавна, и мне показалось, будто она прикоснулась ко мне. Я медленно пошел к ней.
— Метелла…
Она повернулась и посмотрела на меня:
— Стой на месте, Луций! Твои прихоти могут немного подождать.
Желание вскипело, свернулось, стало черной тошнотой. Я почувствовал, как моя шея налилась кровью от гнева, как будто мне нанесли физическое оскорбление.
Однако все, что я сказал, было:
— Чего ты хочешь от меня?
— Ты полагаешь, — сказала Метелла, — что я должна быть довольна всем этим… — она обвела рукой комнату, — и этим… — Ее рука в кольцах грубо сжала в кулаке складки шелка.
— Но это — не все, что у тебя есть. — Я был растерян, ответил невпопад, не в силах противостоять такому жестокому отказу.