Существо натянуло свои цепи, скорчило большие серые губы, оскалив выдающиеся вперед зубы, закатило козлиные глаза в своего рода безумии. Тут оно издало ужасное хриплое мычание: не человеческое и не звериное, а все сразу. Я закрыл себе уши и закричал, чтобы жрецы убрали это проклятое существо и убили его. Но пока я пишу эти слова, тот полный страданий, невнятный крик все еще эхом отзывается у меня в голове.
Я не мог заснуть: с самой полуночи лежал с открытыми глазами, следя за мерцающей лампой рядом с моей постелью, считая часы до рассвета. Что мог означать поступок этого чудовища? Как предсказатели и гадатели интерпретируют его? Я не спросил их, и не стану. Но мне — а я ровным счетом ничего не смыслю в искусстве предсказаний — он показался образом нашей несчастной, саморазрушающейся страны — козлиная жадность в схватке с человеческим достоинством в одном страдающем теле, взывающем о малости, которую он не в состоянии выразить словами, безумие, которое он не в силах предотвратить, справедливое наказание, от которого нет никакого спасения, кроме страданий и искупления.
Уже рассвело, и наступил ясный день. Я не мог бы спать теперь, даже если бы захотел. Фортуна, Афродита, Великая Богиня, или как там тебя называют, внемли моей мольбе и прими мою благодарность: посодействуй моему оружию, как ты всегда делала! Сегодня и в грядущие дни ты будешь мне очень нужна».
Глава 16
Население Брундизия приняло нас, не предприняв никакой попытки защититься. Я был готов бороться за этот большой порт, жизненно важную цитадель для продвижения на север, я также надеялся, в более жизнерадостном настроении, быть провозглашенным народом спасителем от плохого управления Карбоном и сыном Мария, который оказался столь же безответственным и жестоким, как и его отец.
Однако брундизийцы не стали ни сопротивляться, ни оказывать радушный прием — они были серьезны, скрупулезно вежливы, спокойно безразличны. Я чувствовал, что, если бы Карбон был на моем месте, они повели бы себя точно так же. Война слишком затянулась. У таких людей, как эти, весь гнев был давным-давно истрачен; и теперь, безразличные ко всему, они думали лишь о сохранении того, что имели. Когда однажды утром, перед концом сентября, мы выезжали через Апулийские ворота на рассвете, лица людей, наблюдавших за нашим отъездом, были безразличными, нелюбопытными, бесстрастными.
Мы поехали по Аппиевой дороге, через Калабрию к Таренту[141]. Не доходя двух милей до города, я остановил свои войска и в сопровождении лишь Метеллы, двух своих личных предсказателей и перепуганного теленка для жертвоприношения отправился к святыне на побережье за предзнаменованием.
Это было уединенное место: крошечный естественный залив, где среди валунов журчал источник, а со склона холма доносился голос тонкой пастушьей свирели. Воздух был теплым и тихим: сентябрь окутывал море и землю глубоким сонным покоем.
Я вдохнул теплый тошнотворный запах крови, когда теленку перерезали горло и произносили ритуальные молитвы; алая кровь выплеснулась в серебряную чашу, конечности задергались и затихли. Когда разорвали живот, чтобы извлечь сердце и печень, я увидел, как Метелла поджала губы в отвращении: для такой умной женщины она была до странности брезглива.
Гадатель вынул печень, еще дымящуюся, своими перепачканными кровью пальцами: он смотрел на нее в благоговейном страхе и удивлении. Я подошел к тому месту, где он стоял, мое сердце отчаянно заколотилось. На пурпурной поверхности был виден более темный узор: корона залива, от которого отходили две узкие полоски. Это, безошибочно, был знак триумфа и победы.
Метелла посмотрела на него, затем на меня.
— Если кто-то и сомневается в тебе, то только не боги, — сказала она. — Я всегда считала бесполезным делом спорить с удачей.
Ее лицо приняло подозрительно ликующее выражение.
— Сулла Счастливый, — эти слова были произнесены едва слышным шепотом. — Сулла Счастливый.
Я улыбнулся про себя. Со времени нашей ссоры мы с Метеллой поддерживали лишь видимость нашего брака на людях, не больше. А вот теперь, когда знамение предсказывает мне величие, она была готова, даже против собственной воли, снова примириться со мной ради своего клана. Если предсказатели прочли знаки правильно, будущее Метеллов и любого другого благородного римского рода — в моих руках. Метелла, я чувствовал со сдержанным уважением, обладала жестокостью и рассудочностью, не уступающими моим.
До того, пока мы не оказались почти в пределах видимости Капуи, не было никаких признаков сопротивления. За неделю мы прошли через южную италийскую сельскую местность, минуя пыльные поля, где жнивье блестело, как щетина на щеках молоденького мальчика, через серые полуразрушенные деревни. Подбитые гвоздями подошвы звенели по изношенным плиткам мостовой, мужчины и женщины сбивались в кучки и перешептывались, смотря, как мы проходим. Видавшие виды вехи отмечали наше перемещение: Билера, Венузия, Аквилония[142], Экланум, Нола.
Пять легионов. Шесть тысяч всадников, их кони охромели и годились лишь для живодерни. Горстка спартанских и македонских вспомогательных войск. И ежедневные донесения от моих шпионов на севере. Карбон и консулы направляются в Кампанью, по пути вербуя сотни ополченцев. Народ им сочувствует. Люди питают прочно укоренившееся почтение перед законом. Консулы, несмотря на их ошибки, все же консулы. Тебя считают мятежным захватчиком, развязавшим войну в своей же стране. Некоторые опасаются за свой урожай и имущество. Другие, кто сотрудничал с правительством, боятся твоей мести в случае победы.
Чувства вины и патриотизма вместе сражались против меня. Донесения о марианских консулах:
«Корнелий Сципион Азиатикус[143]: неопытный воин; некомпетентен; не уверен в своем авторитете; готов услужить; легко поддается на лесть.
Гай Норбан: легат во время войн с италиками; убежденный демократ; приверженец дисциплины; интеллектуальный стратег».
Я помнил их обоих: Азиатикус — худой, нервный человек, лысеющий, ткань его уверенности в себе побита честолюбивой женой, будто молью, до основы; Норбан — темный, с синевой подбородка, волосатыми руками, хриплым голосом, слишком самоуверенный. Я пировал и с тем и с другим в прежние годы.
Знаки и предзнаменования. Мои сны стали темными и навязчивыми, страшными кошмарами с кровью и дымом. На обочине дороги в Апулию какой-то раб приветствовал меня, пророча победу от имени Богини Войны, умоляя поспешить в Рим, иначе Капитолий будет разрушен. Люди с юга были безразличны, осторожны, выжидали, куда подует ветер. Я просыпался со вкусом пепла во рту. Но в Ноле удача обратилась ко мне лицом.
Подкрепление вливалось в мои ряды на всем протяжении Италии и вне ее. Приехал Метелл Набожный, сын старого Квинта Метелла, седовласый, кивающий в седле, по-видимому, в полудреме. Он привел легион из Африки, где выжидал этого момента все годы террора. Я сердечно встретил его, зная, что по всей Италии его почитают как справедливого человека, что его воссоединение со мной окажет большое влияние на тех, кто все еще пребывал в сомнении.
Приехал Марк Красс: в тридцать три года уже старик, отяжелевший, вялый, растолстевший, тщеславный, один из самых богатых людей в Риме. Он сбежал в Испанию, когда Марий занял город, а оттуда — в Африку, где присоединился к Метеллу. Они с Метеллом рассорились, и Красс отправился в Нолу самостоятельно. Оба смотрели друг на друга с сердитым подозрением.
В Ноле ко мне также присоединились первые дезертиры из рядов марианцев — тонкий ручеек, который позднее превратился в наводнение. Это было хорошим предзнаменованием на будущее, но этим людям я не доверял. Они были расчетливы, умны, дальновидны. Они точно взвесили мои силы и их собственные возможности обогатиться. Цетег, Веррес[144], Лукреций Офелла — в них во всех была одна общая черта, вплоть до внешнего сходства: тонкий лисий нос, бегающие глаза, крепко сжатый жадный рот. Офицер Веррес был квестором[145] своего легиона. Практичный человек, он прихватил с собой военную казну, когда дезертировал.