Она сказала:
— Но я знала, что должна быть терпеливой. Любовь растет медленно, но все же в конце концов поглощает тебя всю. Твое обезображенное лицо — это часть тебя, Луций; я не могла принять это так долго. Это — часть твоего образа мыслей, чувств и веры, неотъемлемая часть Луция, которого я полюбила. Именно поэтому я больше не боюсь этого и не нахожу это отвратительным.
Вот таким образом она встречала все наши общие проблемы, с честностью, которая так далеко превосходила обычную прямоту и содержала больше сердечности, нежели непринужденная обходительность кокетства, которая всегда, или просто мне так кажется, скрывает презрительные оттенки: неуклюжий медведь, подкупленный медом. Клелия никогда не льстила и не подхалимничала; однако никто не мог бы лучше ее очаровать собравшихся гостей.
Я чувствовал некоторую растерянность, размышляя о том, как сообщить эту новость Корнелии; впитав театральные традиции, я опасался чреватых отношений между падчерицей и мачехой. Но мне не нужно было волноваться. С момента их первой встречи Корнелия полюбила Клелию молчаливой, преданной любовью. Больше того, они инстинктивно понимали настроения друг друга, и я осознал, нанеся удар разочарования собственному чувству самооценки, что многие черты своей застенчивой, темноволосой, красивой дочери я впервые узнавал глазами Клелии. Почему-то они были на удивление похожи; и Корнелия, которой теперь перевалило за двадцать, подчеркивала это сходство, подражая Клелии в речи, одежде и поведении.
Дом в каждой комнате носил отпечаток индивидуальности Клелии: не зачеркивая мою, но смешиваясь с ней. Более того, она обладала прекрасным чувством формы, которой недоставало моей беспорядочной любви к роскоши. Ее такт также способствовал преодолению самой нелегкой перемены моего образа жизни. Клелия никогда не выражала никакого неудовольствия относительно моих нерегулярных часов приема пищи и привычек и не обижалась на присутствие за моим столом таких людей, как Метробий. Но постепенно ее пример и влияние, глубокая страсть, которая возникла у меня к ней, стали давать мне все больше оснований пребывать скорее дома, чем где-либо еще; а абсолютная честность, с которой она относилась к Метробию, ее отказ показать уступчивость его злости или гневу в его личных намеках скоро заставили его искать менее смущающую компанию в другом месте.
«Бесплодные годы, — сказал я себе, — ушли навсегда; я нашел и точку опоры, и цель своей жизни».
Фортуна, должно быть, мрачно улыбнулась, услышав мои слова; и старик, которым я теперь стал, записывая их, эхом повторяет эту усмешку Фортуны. Потребовались годы горького опыта, чтобы понять, что человек не может измениться так легко, что его желания становятся беспомощны, когда им противостоит жестокая действительность его низменной натуры.
Что бы я ни делал, к каким бы идеалам ни прибегал, я не мог стереть уродство — отпечаток моей прежней жизни, уродство, внешним признаком которого было мое обезображенное лицо. Я был подобен какому-то чахлому деревцу, лишенному света, которое сделали бесформенным дующие с одной стороны ветры, которое безнадежно борется, чтобы тянуться вверх своими скрюченными и искалеченными ветками к дающему жизнь солнцу.
Как такой человек мог бы использовать дар абсолютной власти?
Что он должен думать о тех замечательных идеалах, которым фанатик или богатый дилетант потворствует с таким неутолимым оптимизмом? Может ли он видеть человеческую натуру как вовсе не пагубное и беспринципное отражение его собственного несчастного положения?
Глава 9
Приблизительно два месяца спустя после моей свадьбы Руф, Сцевола, Ливий Друз и я встретились, чтобы обсудить наши планы на будущее. Марий вернулся из своей поездки в Азию; думаю, что мы все слегка нервничали в ожидании того, что он скажет или как поступит. Он поселился в большом уродливом немодном доме около Форума, где мог, по его собственному выражению, находиться в центре общественной жизни Рима; но атриум его нового дома оставался огорчительно пустым. Большинство людей, сказать по правде, сочло этого страдающего подагрой краснолицего вспыльчивого старого крестьянина удручающим занудой; и немногие, конечно, могли бы тогда предсказать ужасы этого краткого возвращения его к власти.
Тогда на этой встрече Сцевола (который в конце своей жизни обратился за должностью претора и получил ее) сказал нам, что договорится, чтобы его сделали губернатором Азиатской провинции на установленный законом год после окончания его преторства. Он возьмет с собой Рутилия легатом, и их главной целью будет просто-напросто применять закон так, как он гласит, и уничтожать с абсолютной справедливостью коррупцию в финансовых кругах.
Мы с Руфом обменялись быстрыми взглядами. В мягком свете он выглядел моложе; казалось, рыжеватый оттенок его жестких волос все тот же, что и двадцать лет назад.
«Они состарились, — думал я, — оба, а Сцевола погружен лишь в себя и в свои юридические прецеденты. Смогут ли они выстоять против аргентариев и купцов провинции, если те объединятся?»
— Рутилий Руф останется в провинции после того, как закончится срок моей службы, — сказал Сцевола. — Он не возвратится в Рим до тех пор, пока не будет назначен преемник, а я лично позабочусь, чтобы он был соответственно защищен от любого незаконного судебного преследования.
Похоже, это было несколько прохладным утешением; мы все, я думаю, переживали приступ слабого разочарования. Первым заговорил Ливий Друз. Он — чистокровный аристократ, третий из богатейших людей в Риме, ему исполнилось тридцать лет. Он был единственным, если так можно выразиться, революционером из всех, с кем я встречался, который обладал чувством юмора в сочетании с весьма отменным личным изяществом.
Он наклонился вперед, подперев рукой подбородок, и сказал:
— Ну, теперь, когда это решено, может быть, мы сможем обсудить еще два вопроса, которые вызывают некоторое беспокойство?
Сцевола взглянул на него немного нервно. Прежде чем заговорить, Друз осторожно выждал, пока эта нервозность не станет очевидной всем нам. Тогда он сказал:
— Есть две вещи, с которыми согласится каждый разумный человек. Во-первых, суды необходимо каким-то образом отобрать из рук обывателей. Сегодня в Риме нет никакого правосудия: лишь одна политическая целесообразность. Пока положение дел будет оставаться таковым, ты, господин, — его большие светло-карие глаза уставились, не мигая, на Сцеволу, — с таким же успехом мог бы жечь свои юридические книги; а тебе, Руф, потребуется нечто большее, чем правосудие, чтобы защитить себя, когда ты возвратишься домой после своей службы. Вторым, и возможно более срочным, встает вопрос о гражданских правах италиков…
— Нет! — перебил его Сцевола со внезапной страстью и поднялся на ноги, дрожа от гнева, позабыв о том, что он юрист. — Я заявляю: нет! С нас хватит Гракховых методов. Ты говоришь, что в Риме нет никакого правосудия, а потом предлагаешь сломать самые связующие элементы нашей конституции. Кто шел за Гракхами и Сатурнином? Деревенщина, безответственные провинциальные неотесанные крестьяне. А ты уверен, молодой человек, что избирательные списки пестрят людьми, которые до сих пор не имеют никакого права на гражданство? Их юридическое положение совершенно ненормально…
В первый раз Друз выглядел по-настоящему разгневанным. Он прервал Сцеволу, и его неторопливый ленивый голос внезапно зазвучал резко:
— А если у нас будет италийское восстание в полном разгаре к тому времени, когда твой красивый, преобразованный избирательный список вступит в силу, наше положение тоже будет на удивление ненормальным, не так ли? Эти люди слишком долго ждали гражданских прав. Все, кто боролся за их требования в Риме, были убиты. Попробуй воспользоваться законными санкциями в качестве защиты от уловок… — Он замолчал, пожав плечами. — Мне жаль, Луций, — сказал он и постучал по чаше. — Прошу прощения, господа, я слишком возбужден.