Сцевола снова наклонил голову своим резким выверенным движением, так характерным для него. Но сделанного не воротишь; вскоре после этого, сославшись на свой преклонный возраст как на оправдание, он ушел. Я проводил его до двери, где сидели на стульях мои рабы, а факелы трепетали и вспыхивали в темноте.
Он пристально посмотрел на меня из-под своих косматых бровей и сказал после того, как благодарил меня за приятно проведенный вечер:
— Я полагаю, ты баллотируешься на претора?
— Да, — ответил я.
— Хорошо. Из тебя получится превосходный претор, судя по твоему поведению этим вечером.
— Почему? Я ведь только слушал, я ничего не говорил.
— А вот по этому самому.
Неожиданно и встревоженно старик усмехнулся и похлопал меня по плечу.
— Будь осторожен с теми, с кем общаешься, если имеешь политические амбиции. И не позволяй своим эмоциям обойти тебя. Вспомни о Гракхах и Сатурнине. — Он задумчиво хмыкнул и забрался в носилки.
Когда маленькая процессия побежала трусцой по улице, я вернулся к своим остальным гостям. Мы принялись за обсуждение с того места, где прервал нас Сцевола: Друз возражал и разглагольствовал, возбужденный сверх меры, чтобы воспользоваться достоинствами умного компромисса. Суды, гражданские права. Мы вертели и так и сяк, рассматривали их со всех углов. Но все время слова Сцеволы оставались в уголке моего сознания.
Сцевола и Руф устроили дела к своему удовлетворению и отплыли в Азию в начале нового года. Друз, в котором играла молодая сенаторская кровь, потратил кучу денег и заработал себе большую популярность, управляя колесницей чистокровных коней на скачках. Я же со своей стороны был сильно занят предвыборной агитацией на преторство.
В самой середине моей избирательной кампании я получил длинное цветистое послание от своего старого друга царя Бокха из Марокко. После неискренних любезностей, на которые эти иноземцы такие мастера, и многочисленных обеспокоенных вопросов о состоянии моего здоровья и обещаний щедрых подарков — пустынных львов, пантер и тому подобных зверей, помимо более длительных и ценных символов его уважения — писал он самоуничижительно, до него дошли вести о моем предстоящем возвышении на высокую официальную должность; может быть, я мог бы ходатайствовать перед всемогущим римским сенатом от его имени, чтобы сделать некоторый перерыв в выплате дани, помня ту службу, которую он сослужил Римскому государству в деле Югурты.
Мысленно ругнувшись, резко перейдя от умеренного любопытства к виноватому самобичеванию при упоминании того имени, я отбросил письмо в сторону. От него повеяло сухим легким мускусным ароматом — запахом коррупции.
Я в плаще и сапогах вышел из дому, зимний ветер хлестал мне в лицо. Я держал путь к Субуре, перед моим мысленным взором стояло белое, сморщенное, похотливое лицо старика с крючковатым носом (поражающее воображение на фоне крашеных красных волос и бороды), когда почти столкнулся с Метробием. Он затащил меня под портик от ветра. Это был прекрасный ноябрьский день: воздух был прозрачен, а небо — холодной безоблачной синевы.
— Ты избегаешь меня, Луций. Я обижен. — Его острые глаза сверкнули на меня с насмешливой угрозой. — Теперь, конечно, тебе придется заплатить штраф.
— Штраф?
— Львы, Луций, львы. И пантеры. Если к тому же еще и несколько слонов, я не удивлюсь.
На этот раз Метробий действительно застал меня врасплох. Я ничего не ответил.
— И не говори мне, что это — сюрприз. Пол-Рима говорит об этом двадцать четыре часа в сутки. Великолепный груз диких животных в Остии[71]; я не знаю, как хозяин порта управляется с ними. Вместо тебя, мой дорогой.
— Понятно.
— Не думаю, что ты понимаешь. Тебе теперь никогда не быть претором. Либо ты эдил[72], либо никто в этом году, Луций. Беспрецедентная выставка диких животных. Широкая популярность. Ты не будешь сожалеть об этом. — Метробий махнул рукой в насмешливом прощании и ушел.
Минуту я стоял там, где он оставил меня, переваривая его слова. Несомненно, он прав: мне придется тратить впустую в год на обычных пошлинах эдильства[73] и потратить обширную часть моего личного состояния, чтобы обеспечить именно тот вид публичных зрелищ, которого требует толпа. Немногие бедные люди, которые разбогатели, развивают филантропические вкусы, пока не достигнут той степени богатства, когда грехи перевешивают их стремление к самосохранению; я тоже не был исключением. И все же любая скупость нанесла бы мне непоправимый вред.
И снова улыбающееся, старое, злобное лицо Бокха вторглось в мои мысли. Бокх. Немного дипломатии, немного расплывчатых обещаний — и марокканское золото полилось бы рекой в мою личную казну. С его точки зрения, лучше уж щедро подкупить одно римское должностное лицо, нежели медленное бесконечное иссушение данью. Это было бы почти фатально легко. Все же, спускаясь в одиночестве по Аппиевой дороге, где по обе стороны располагались, словно вехи, большие могильные камни, я колебался. Но недолго. Ожесточенный осознанием своей подлой натуры, ненавидя себя не столько за сам поступок, сколько за страстное волнение, которое он во мне вызвал, я вернулся домой, закрылся в отдельной комнате и приступил к черновику конфиденциального письма царю Бокху.
Я оставил свое повествование и не касался его в течение нескольких дней. Погода переменилась, фальшивая весна выманила меня из дому на прогулки по часу за раз в моих садах за высокой живой изгородью. Эскулапий в нервном напряжении не знал, как мне угодить, усердно обслуживая меня. Фальшивая весна, да. Опираясь на палку, я смотрел на грозовые тучи, высоко простиравшиеся над заливом, вводя в заблуждение бледный ясный солнечный свет обещанием выживания. Теперь на улице дождь льет, словно прекрасный серебряный занавес, и, несмотря на все предостережения моего слуги, в комнате, когда я пишу, горят три светильника, и мне приходится время от времени прерываться из-за приступа кашля — холод скользит по моим артериям, одинаково парализуя и руку, и ум. От варежек, пледа и плаща мало толку: мое внутреннее тепло неумолимо тает.
Фальшивая весна: возможно, это — самое простое название тех нескольких лет, когда я работал с Рутилием Руфом, Сцеволой и Друзом, и оно смягчит истинность решения, которое я принял — хотя я и не признавал этого тогда и даже много позже, — когда написал Бокху. Говорят, характер человека может подвергнуться в некоторый критический момент его жизни радикальным преобразованиям, я не верю этому. Оглядываясь постоянно назад, я понимаю, что мой собственный характер был выкован, много раньше и безжалостно, в трущобах Авентина моим отцом, зверством и нищетой, в которой я провел свои молодые годы. Когда я женился на Клелии, когда присоединился к Друзу, я жил мечтой: стать человеком, каким я желал бы быть. Я играл эту роль настолько хорошо, что сам себя заставил поверить, что так оно и есть в действительности. Но железное лицо позади маски было тем же самым; и при первом намеке на опасность, безо всякой борьбы, маска была сброшена, и показалась моя неизменная суть.
Все же потеря была настолько велика, что я не могу писать о тех днях без того, чтобы вновь не выстрадать ту же самую умственную агонию. Можно оплакивать потерянную мечту более глубоко, чем потерю имущества, потому что имуществом мы владеем и наслаждаемся; мечта же в лучшем случае — подобие правды, и потеря ее, в конце концов, возвращает мир.
Я не говорил с Клелией о моей сделке с Бокхом; и именно поэтому я знал, что был все так же одинок, что единство духа, в которое я верил, было мечтой, от которой я очнулся, вернувшись к своему одиночеству и амбициям. Мы двигались и говорили как прежде, и все же мы были призраками или марионетками, говоря слова, которые, как мы знали, были бессмысленны. Я полагаю, Клелия поняла правду, прежде чем я об этом догадался, но она ничего не говорила — лишь смотрела и выжидала неизбежного в безмолвной агонии преданности. И неправда, что никакие аргументы, а тем более обращение к моей любви или великодушию, не могли бы тронуть меня. Это Клелия тоже знала.