Я только и успела определиться с ответом в первый раз, а Артём соскочил с трубы, развернулся круто и пошёл со двора.
* * *
— Приезжай ко мне. Покажу тебе то, что в тот раз не успел, — назавтра его голос низко звучал в трубке. — И к речке сходим.
Мира опять сидела у телефона в коридоре, стараясь не обращать внимание на недовольный взгляд мамы. Губы снова сами растянулись в улыбке.
— Часам к трём пойдёт? — спросила она у Артёма.
— Ага, — согласился тот и хохотнул. — Фотик теперь не забудь, тетеря.
— Ах ты… напишу тогда.
Трубка телефона легла на своё место, а Мира прошмыгнула в свою комнату к шкафу. После дождя было ещё свежо, но на закате всё обещало исправиться. Одеться красиво ничто не мешало сразу: в тот день на неё глядело бирюзовое платье с бантом. Волосы легли в слегка небрежный пучок, в небольшой чёрный рюкзак нырнули фотоаппарат Артёма, кардиган на всякий случай и трактат Стендаля «О любви», чтобы почитать в дороге.
— Буду к девяти, — сказала Мира маме. — С девчонками в центр.
Мама метнула в неё на прощание ещё более недовольный взгляд. Она задавала подозрительно мало вопросов. Хотя тем было и лучше: не приходилось ничего выдумывать. Потом всё решится само собой, и он обязательно ей понравится.
Иначе было никак. Теперь, казалось, удача и доброе настроение следовали за Мирой по пятам. Даже сориновские улицы смотрели на неё не так кисло, как раньше. Давались погладить наглые бродячие коты, обходы луж оказывались там, где их прежде не было, и туфли оставались чище, чем могли бы быть.
Проспект тоже встретил её теплее, чем обычно. Точно вовремя к остановке подошёл чистенький, почти пустой автобус. Августовский ветер врывался в полуоткрытое окно на ходу и теребил волосы, поток солнечных лучей заливал салон и сквозь покрытое белёсыми разводами стекло грел, как будто могло быть ещё лучше. Когда Мира пересаживалась на маршрутку до Дальней, центральные улицы словно обняли её и до конца уверили в том, что всё будет хорошо.
Стендаль в своём трактате, говоря о зарождении любви, им вторил:
«Любить — значит испытывать наслаждение, когда ты видишь, осязаешь, ощущаешь всеми органами чувств и на как можно более близком расстоянии существо, которое ты любишь и которое любит тебя».
А потом предлагал присмотреться:
«Дайте поработать уму влюблённого в течение двадцати четырёх часов, и вот что вы увидите».
Дальше должно было начаться то, что Стендаль называл кристаллизацией. Влюблённый видит во всём, с чем он сталкивается, общаясь с тем, в кого влюбился, новые достоинства и восхищается ими.
«В соляных копях Зальцбурга в заброшенные глубины этих копей кидают ветку дерева, оголившуюся за зиму; два или три месяца спустя её извлекают оттуда, покрытую блестящими кристаллами; даже самые маленькие веточки, не больше лапки синицы, украшены бесчисленным множеством подвижных и ослепительных алмазов; прежнюю ветку невозможно узнать».
Что за кристаллы увидит она теперь, после того, как они вместе разделили город на двоих? И после того, как он смотрел на неё потом в окно подъезда, не желая уходить? Мира запрокинула голову, прислонив её к спинке кресла, и закрыла глаза. Перед внутренним взором снова возник замок Махтенбургских и маячил до тех пор, пока маршрутка, уже набитая, не добралась до Дальней.
На улице стало прохладнее, а ветер утих. Кроме гула уезжающей газельки только и было слышно, как звенит что-то в небе. Затем хлопнула дверь несколькими домами впереди, кто-то крякнул устало и вышел за скрипнувшую калитку.
Мира увидела высокого худого мужчину лет шестидесяти в камуфляжной одежде, идущего ей навстречу с топором в руке. Он шёл медленно, склонив морщинистое лицо, как бы нехотя и вместе с тем понимая, что надо, — и завернул вдруг к калитке Артёма.
Мира остановилась, чтобы решить, идти ей вместе с ним или подождать, а мужчина приблизился к двери и вздохнул.
— Ну что, бабушкин защитничек, — бросил он, поставив топор у стены на крыльце.
* * *
2014-й
Когда дядя Серёжа, да ещё с таким многозначительным видом — ясно было, что взял далеко не поделиться с соседом, — поставил топор у стены на крыльце у Нагиных, я видела его в первый раз и решила, что он слегка того. В груди что-то провалилось вниз, и обнажилась та самая пустота, которую я частенько встречала тогда во снах воплощённой.
Ну они тут и живут, конечно, — подумала я тогда. И каково Артёму здесь с его горячностью приходится. Не натворил бы чего-нибудь кто из них…
Теперь, почти два года спустя, я думаю — да нет, знаю, — что того был не дядя Серёжа. И ещё вот что знаю: даже если чувствуешь, куда смотреть, видишь порой совсем не то, что следовало бы. А то, что нужно было изначально, открывается твоим глазам слишком поздно.
Когда то, что даст тебе другой, станет твоим безвозвратно.
12
Сидя в одном из тёмных сориновских дворов, Артём во все глаза глядел на выросший перед ним дом. На эту, казалось бы, обычную серую пятиэтажку хотелось смотреть взахлёб, так, как если бы это всё ещё была Мира, уходящая. Потом она на самом деле, будто услышав его, почувствовав, появилась в окне подъезда. Всё внутри словно сжали в кулак и рванули — вот он и сбежал позорно, держа в голове последнее, что осталось у него в тот вечер: её немного испуганный взгляд.
В каком-то смысле дом и вправду мог хранить в себе её или хотя бы её частичку: Мира ведь жила здесь, и даже не один год, а вроде бы почти десяток. И это было совсем не так, как у Артёма.
Сам он вырос на Дальней — там, где за калиткой, на другой стороне улицы, открывалась полная свобода. Можно было, никого не спрашивая, уйти глубоко в рощу. Идти долго, пока она не начнёт редеть, и за ней, держа в руках травинку, отыскать новый выход к речке. А можно было остаться у дома и сидеть в тишине, слушая, как хозяйничают в своих домах соседи и в конце улицы кричит петух.
Мира выросла здесь — а здесь за домами, на которые она, должно быть, смотрела по утрам из окна, шумели машины. По дворам с лаем носились бродячие собаки, орали местные, и пахло здесь не рекой и травой, а железной дорогой: где-то вдалеке нет-нет да и выдавал гудок поезд. За одной серой пятиэтажкой выскакивала другая и скалилась окнами третья; когда расступались другая и третья, показывался ещё целый выводок кирпичных коробок, и где-то между ними можно было выйти на закованный в бетон берег водохранилища.
Перейдя трясущийся железнодорожный мост, Артём в холодеющей ночи три часа добирался до Дальней. Прошёл по лесу, где увидел следы кабана, двинулся мимо кладбища, где осталась мама, уже на слабеющих ногах добрался до постели и упал в неё абсолютно счастливым.
Назавтра Мира дала ему ещё пару десятков слов и несколько мимолётных шуток. Он крутил их в уме и ждал, когда настанут назначенные три часа. Оставались минуты, когда хлопнула вдруг дверь у Кузьминых, протянулись мимо забора тяжёлые шаги соседа и послышался стук в дверь.
Тут же всплыло в уме лицо бабушки. Всякий раз, когда Артём ей грубил, она долго куксилась и не хотела как следует поговорить, разве что бурчала что-то себе под нос. А потом шла к Кузьмину и ему, похоже, плакалась. О том, как устала, да и вообще вырастила на свою голову, теперь не знает, как справляться, — хотя, можно подумать, Артём когда-нибудь выходил из себя без причины. А Кузьмин, как у него появлялось свободное время, являлся с выяснениями отношений.
Вот и теперь он вернулся с вахты, и всё обещало быть как всегда. Угрозы — как будто бы не понимал, кому угрожать собрался; потом перебранка, а за ней долгий нудный разговор с воспоминаниями о том, каким человеком воспитывали его мама и бабушка, как помогал им Кузьмин и почему он чуть ли не заменил Артёму деда. А сейчас было ну совсем, совсем не до этого. Он ждал.
— Да погоди ты, старый, — процедил Артём и схватил телефон.
В уже открытом диалоге с Мирой чернели буквы: