Проходит, кажется, вечность, прежде чем Лена смотрит на часы и говорит: «Двенадцать». Влада срывается по направлению ко мне, подбегает и с силой дёргает меня за волосы — они заплетены в косу.
И вот, похоже, дело кончено. Я ничего не могу сделать против неё. Она пережила десятки стрел, даже волосы теперь собрала в тугой пучок, так что за них не ухватиться. На моё плечо обрушивается её рука — и остаётся там.
— Ладно тебе, ладно, — говорит Влада и улыбается глазами.
И это всё?
Я хватаю её за рукав.
— Ни за что не хотела тебя толкать, Влад…
— Да фигня это. Мы проверили тебя, и ты молодец, что пришла. С нами будешь. Наша ты, сориновская.
Остальные подходят к нам со всех сторон, а я вдруг вижу, как мелькает в окне первого этажа лицо мамы, и проваливаюсь ещё глубже.
* * *
Мы с Владой стоим на самом берегу пруда и смотрим в воду. Лягушатник — так называют это место взрослые. Они почему-то называют так все места у берега, где совсем неглубоко, но это место особенно достойно такого названия. В воду здесь не зайдёшь — слишком грязно. Зато именно тут мы когда-то впервые увидели головастиков. Тут их всегда много — вот как раз на них мы сейчас и смотрим. Владислава и Мирослава — две Славы, как говорят, смеясь, взрослые.
Нам с мамой свою дачу пришлось продать, поэтому я езжу сюда, вместе с Владой, к её бабушке. Хорошо на даче, но быстро становится скучно. Чем мы взрослее, тем быстрее начинаем скучать, а нам уже по двенадцать. Мы излазили все заброшенные дома в округе, нахватали крапивных укусов, а потом вышли из посёлка и направились туда, куда нам не разрешают ходить одним, — за железнодорожный переезд. От него легко было, оставив у себя за спиной бетонный спуск, добраться до лягушатника.
Я продолжаю стоять и смотреть, а Влада берёт полторашку с заранее отрезанным горлышком и набирает туда воды — вместе с парочкой головастиков. Мы начинаем смотреть теперь и через грязный пластик, как они кружатся в бутылке, дрыгая хвостами; подносим глаза так близко, как только можно. А потом бултых — вода из полторашки выливается обратно в лягушатник, и головастики снова встречаются со своими друзьями.
Влада ставит полторашку на берег позади себя и опускает ладонь в воду. Осторожно берёт в руки один кругляшок с хвостиком и гладит его пальцем. Я немного боюсь, но следую её примеру — он скользкий, глазастый и смешной.
Тут Влада резко оборачивается и запускает головастика в бетон — как мяч для метания на уроке физкультуры. Только и видно, как остаётся на спуске маленькое влажное пятнышко. На него невозможно смотреть: меня как будто окунули в грязь, смешанную с кровью. Я вся вымазалась в ней и тоже не своей рукой бросаю головастика — могла бы в обратно в пруд, но бросаю в бетон.
Влада смеётся.
— Зачем? — спрашиваю я.
— Интересно было посмотреть, что станет. А ты зачем?
Я не могу ничего ответить и проваливаюсь ещё глубже.
* * *
Я барахтаюсь в густой темноте, впуская её в себя глубже и глубже, давая ей поедать себя безраздельно, и давно уже ничего не боюсь.
Впервые я попала в такую, когда ещё в детстве, из-за чего-то расстроившись, сказала себе во сне: да лучше бы я умерла. В то же мгновение для меня везде погас свет. Бог, если он есть, обиделся, — так решила я тогда. Пыталась нащупать во тьме хоть что-то, за что можно было уцепиться, хоть какую-то вещь из привычных, но так ничего и не смогла найти.
С тех пор я не раз оказывалась в этом пространстве, и всё так же не по своей воле. Шли годы, и каждый раз, попадая туда, я искала, искала, искала — и наконец бросила искать. Стала барахтаться, успокаивая себя мыслью о том, что тьма конечна и я обязательно проснусь в светлый, живой мир.
Так я делаю и теперь, не в силах ничего изменить, но пространство обретает вдруг оси. Я падаю на твёрдую поверхность, а в глаза, не ожидавшие ничего увидеть, ударяет искусственный свет.
Сажусь на полу, оглядываю освещённый пятачок пространства — за ним всё та же привычная мне тьма. Расслабляюсь… и вижу перед собой измазанное в грязи и крови чудовище.
Если бы можно было собрать всю боль, всю мерзость этого мира в одном не столь уж большом существе — оно выглядело бы точно так.
Вот только передо мной зеркало, а в нём отражаюсь я.
18
Артём приоткрыл дверь, чтобы просочиться в комнату, и увидел, что Мира лежит на кровати ничком. Носом уткнулась в измятую подушку, одну руку спрятала под неё, как будто хотела что-то спрятать, а другой держалась за шею.
— Эй?..
Она не ответила.
Артём тихо вернулся в ванную, ловя на себе пристальный, дополненный молчанием взгляд бабушки, и увидел, что кольца на раковине не осталось.
Если всё в порядке и она ничего не скрывает, то почему нельзя просто сказать? Дать понять, откуда оно взялось, и спокойно носить его, а не прятать в ящике. А если здесь замешан кто-то… — Артём сжал зубы — то просто взять и уйти, не измываясь над тем, кто вообще-то её любит.
Он положил руку ей на лопатки, и она вздрогнула. Вздохнула так, что стало ясно — проснулась, — но не захотела к нему повернуться.
— Эй, — повторил Артём, чувствуя, что не в силах произнести её имя.
Она пошарила рукой под подушкой, наконец приподнялась и села — к нему спиной.
— Мир. — Он всё же переступил через себя.
Мира обернулась и твёрдо посмотрела на него.
— Чьё оно? — Второе его слово упало в полумрак практически шёпотом.
— Мамино, — наконец ответила она. — Ты что, не видишь, что оно старое?
— Откуда мне знать. Я ж не телепат.
— Я тоже не могу предсказать, что тебе не понравится и где ты взорвёшься.
— Так значит, я всё-таки конченый. — Ему захотелось сжаться и отвернуться, но он наоборот широко раскрыл глаза и направил свой взгляд навстречу её взгляду.
Мира посмотрела на него так, как будто он ещё раз дал ей пощёчину — прямо сейчас.
— Не говори так.
— Я уже сказал, не тебе решать, кем мне сегодня быть.
— Мне всё равно. — Она потянулась. — Я люблю тебя любым.
Артём в первый раз слышал от неё это слово. То есть каким бы разрушительным ни был конфликт, он помог им перейти на новый уровень? Стать в чём-то ближе, пусть и в экстремальных условиях?
— Я тебя тоже. — Он улыбнулся. — Но твоё первое кольцо должен был подарить тебе я.
* * *
А вот идея волонтёрить с собаками ему не понравилась. Хотя и речи не шло о том, чтобы привлекать к этому его, — достаточно было выделить хотя бы половину одного выходного и просто не мешать ей. Отговорки звучали какие угодно: собаки могли покусать; от них можно было что-нибудь подцепить; негоже ей такую грязную работу делать; да и вообще, лучше уделить время тому, кто ей ближе из людей.
Когда он говорил обо всём этом, на его лице появлялось особенное выражение, которое Мира с тех пор чётко запомнила и безошибочно распознавала. Если раньше она видела его лицо живым, через его глаза наружу вырывался проблеск человеческого чувства, то теперь он угас. Если тогда, в сквере у фонтана, когда над ней смеялись, он протянул ей руку помощи и её услышал, то теперь он был глух.
Время, словно разогнавшись от той пощёчины, полетело стремглав, не останавливалось передохнуть ни на каплю, и Мире тоже захотелось лететь. Заполнить свою жизнь чем-то, бегать то туда, то сюда, писать курсовую, во что бы то ни стало вернуться к Спарку — лишь бы не слышать того, что доносит до неё жизнь. Берёт за шею, держит до тех пор, пока совсем не лишишься сил, и бросает через любимого человека до смерти обидные слова. В самое лицо, да так хлёстко, что теперь было никогда не отмыться.
Можно было только ждать, когда это кончится. Зажмуриваться, отворачиваться, не смотреть, прятаться в теперь уже отдалившееся, померкшее прошлое и оставаться там.
И Мира шла навстречу тому, кто раньше всегда спасал её, что бы ни случилось; тому, кто истирал мокрые бурые листья деревьев в труху и засыпал их первым снегом, который тут же таял. Это был её город. Она уходила в него всё глубже и глубже, уезжала в Сориново, делая вид, что хочет повидать маму и Пирата, и замечала вдруг, как оно изменилось. Гладила взглядом каждую из серых пятиэтажек и шла мимо них к водохранилищу, к железнодорожному мосту, который то и дело сотрясали поезда.