Памяти Джорджа Гаррисона То с одним, то с другим — расстаёмся с Битлами. Да и сами, глядишь, из окошек глотаем бездну общих небес и гитарного гуда, узнавая с утра, что случилось под утро. То ли Джон, то ли Джордж, то ли ты, то ли я. Так в табачном дыму тает ткань бытия. Быт ползёт. Расстаёмся с детьми навсегда. До-ре-ми. До-ре-ля. Да и я. Гимн пропавшей страны. Расстаемся и мы. Он звучит, как аккорд опустевшему залу. Нажимаешь «Remote» — оживает гитара. Вот экран-натюрморт. Ставший общим ландшафт, фог над гаванью рано. Ливерпуль ли, Нью-Йорк, где в траве свечи на земляничной поляне всё дрожат до утра. Покурить и допеть, может, станет не пусто. И становится грусть продолжением юности. Так становится смерть атрибутом искусства. Две души в потёмках жили. То не жили – не то жили. Отдыхали впопыхах. Чудный стих в словесном иле засыхал в черновиках. Вот одна из них как будто, протрезвев наверняка, захрипев, встречает утро. Забывается на сутки и мытарит до звонка. А её подруга нежная всё блуждает в полутьме. Днём ли, ночью ненадёжной ли, горло прикрывая бережно, убегает налегке в поисках жены-сестрицы, от отчаянья живой. Сколько нам ещё останется судьбами играть с тобой? Я такая же, подруга, задержалась на года. По карманам погадаю: то судьба, то не судьба. Мелочи найти на два остывающих жетона, чтоб хватило нам вдвоём. У последнего вагона переводчика Арона мы с надеждой подождём. Может быть, он сам приедет или спутницу пришлёт. В зоопарк проедут дети. Или это только снится? Не приедет – повезёт. Подождёт ещё немного у тоннеля на ветру проститутка-недотрога, где подземная дорога ляжет скатертью к утру. Экскурсия
Вместо тригонометрии – Театр Советской Армии. Пергамент кожи красноармейца, содранный колчаковской контрразведкой. Неразвеянный пепел Лазо под стеклом. Беззвучно звенящий ледяной лафет во дворе. Сырые тёмные недра шалаша в Разливе. Парное пиво в розлив у кольца трамвая. Неподвижные облака в тяжком полёте над пятиконечным горным массивом театра. «Вас вызывает Таймыр». Ледяной трамвай, трёхгрошовая драма. Ещё теплом мерцающие души, плывущие мимо сказочного серебрянного парка Института туберкулёза РСФСР, с бездонной каверной арки, к их последнему исходу — к высадке у кольца конечной. Бесконечная остановка. Цепь сигнальных огней над долиной Эйн-Керем дальнобойным полётом к незримым деревням, в бесконечную жизнь многослойных олив, в заминированный халцедонный залив. Крепок мрамор холодный – расколотый воздух, там застыл истребитель, летящий на отдых. Над скалой, где шумит подземельная кровь, где не гаснут огни поминальных костров. Мимо древнего рва и арабских окопов, где кусты проползают по колкому склону в невообразимую евразийскую даль, в ледяную молочную пыль и печаль. Так, во сне возвращаясь к далёким пенатам, к шлакоблочным прямоугольным пеналам, вдруг услышишь: взлетело гортанное слово. Словно выстрел в долине, откликнулось снова, и разбилось беззвучно о скалы в Эйн-Керем, растекаясь листвой по масличным деревьям. Летя над океаном снега, подумал я: и слава Богу, что невозвратная дорога видна в овальном том окне. Глаголом жечь остались братья в глухом похмелье бытия. Там в рамке в чёрно-белом платье стоит наедине семья. Там пограничной цепью годы с клочками виснущих забот. Сто проводов и сто обедов, и пущена наоборот та плёнка на обрыве века. И замирает до утра: ночь, улица, фонарь, аптека и весь в черёмухе Арбат. Ложится ночь лениво на Норд-Ист. Плывёт вдоль улиц мороком бензинным. Во влажности – огни наперекрест погасших звёзд, машин и магазинов. Она Голландцем виснет за бортом, певуче гомонит безродной мовой. Сам шевелишь губами не о том, себя не узнавая в незнакомом, осевшем на поверхности земной в бесшумный лабиринт ночных флотилий стандартного жилья, где всё темно. Лишь отблески TV не погасили. Но где-то – светлый куб и тёплый дух. Там подают стихи и чай с вареньем. Но нам – дорога в дальнюю страну, где спит в земле зерно стихотворенья. |