Давай ещё по одному хинкали и «Русского стандарта» хлопнем, cациви, лобио и пхали. Вздохнём, закусим и обмякнем. Мы обмакнём лаваш в ткемали, потом закажем хачапури. А «Алазанскую долину» в Москву давно не завозили. Так насолили им грузины, что нет в меню «Кинзмараули». Я помню тех друзей в Сухуми — разъехались? Ну а другие лежат в почётном карауле, как на базаре дольки дыни. Давай ещё копытцев с хреном или телятинки с кинзою. Мы животворные коренья храним на время золотое. Не ритуал чревоугодья — побег от пыли тошнотворной. Мы помолчим о нашей боли в потоке речи разговорной. Сидим напротив, друг на друга глядим набычившись, два вепря. Такие вот навзрыд коллеги, такие вот навзлёт калеки. Сидим как древние евреи, опознанные имяреки. Глаза слезятся. Хмарь над центром. Мне в Шереметьево-второе. Пора, мой друг! Вернись в Сорренто. Там будет воздух на второе. Ночной натюрморт Вечером пытался привести в порядок мысли, книги на столе, две подушки, тени, к окну прильнувшие со стороны сада, три шариковые ручки и бессмертную душу. В полночь была ещё слабая надежда. На рассвете готовился к встрече с Хароном. На крюке безжизненно висела одежда. Для полноты сюжета не хватало вороны. Странные мысли лезут в голову после насущного хлеба: о вещем смысле и о себе неповторимо бедном. Птица летит в чёрном не пеленгуемом небе — ни для кого недоступна. Поэтому никому не обидно. В самолёте Вот и Швеция за иллюминатором бездонным, нежно-зелёная, чистая, значит, зря считали ядерным полигоном те полиглоты из ГПУ, я имею в виду Армии, Флота, и из ЦРУ. Но небесных флотилий столько в порту, что можно журнал открыть беззаботно: «Очевидец», «Нью-Йоркер», всё одно. Так долго летим, что невмоготу. «Вам ещё чаю угодно?» Подспудно, подводно звучит: Лишь бы выжить. Воздушная чача горчит, ча-ча-ча бубнит из наушников еле слышно. Так странно, до Швеции лишь рукой, А там и Арктики белые флаги, В безбрежно-белом белые стяги. Где-то Исландия мечена мелом. След самолёта белым стихом. И вот на экране в наивной радости: выжили и отныне: Швеция, Дания, Weimar, Russia. Выждали участи не спеша, глядишь, закат пока не погашен. На том и висим. Голоса связка тянется в тёмно-воздушный провал. Куда я лечу? Засыпая, напрасно тычется в мёртвый экран голова. Диалог
1 Разрозненно, скучно, морозно, зима на глазах дичает. Воздух застыл. Уезжают люди. Эхо вдогонку молчит. Всё мельчает. Остаётся плотва, так сказать, людишки. Кто теперь фитилёк прикрутит — советчик, врач? Шпана да мальчишки. Нет-нет, e-mail впорхнёт да разбудит. Сижу, читаю, чай вприглядку, TV, бездонный отсвет тусклый. Беззвучные строки летят без оглядки по проволоке мёрзлой в мою Москву. 2 В Москву, в Москву, на свет, на дух, на стрёму, где на лету неоновой дугой сжигает чужеземцев незнакомых, об лоб крещённых ледяной Москвой. Неси навзрыд Стромынок этих слякоть, лети на блеск бульварных фонарей. Вдруг снег пойдёт, в паденье тихом мягок… И не увидеть знаменитой Федры. Брайтон Бич Вот Азнавур с витрины улыбнулся, и Танечка Буланова вздохнула. В конце косноязычных улиц текучий горизонт морского гула. По доскам деревянного настила идёт тоска вселенского укора. И продают охотничьи сосиски, косметику, лосьон и апельсины, из кузова – кинзу и помидоры. Жёлто-бордовое, серебряно-литое, пыль листьев, взгляды спинно-мозговые, но пахнет гаванью, и перхотью, и хной от париков Одессы и Литвы. По вечерам по дымным ресторанам дробится свет и плавятся эклеры. Гуляет Каин с Авелем и с Ромой, вскормлённые тушёнкой по лендлизу, из тех, что избежали высшей меры. Цыгане в блейзерах пьют водку, как хасиды, все при сигарах, возле поросёнка, лежащего, как труп на панихиде, и крепко пахнет розовой изнанкой, купатами и злым одеколоном. Я пью до трёх в бездонном Вавилоне с сынами Гомеля, Израиля и Риги. А рядом две реки, но не Евфрат и Тигр, к востоку гонят нефтяную пену в безвременный потусторонний мир. Туда, где занесло солёной ватой «Титаника» волнистое надгробье, где вечный шум опережает время, где вместо побережья тает небо, и век уже закончился двадцатый. А мы ещё живём его подобьем. |