Рождественские стихи От Вифлеема к лазарету конвой прошёл до поселенья. Погас кремнистый путь. Вдали горит звезда Давида. Безводным инеем наутро соль на поверхности земли. В долине – дым. Мангал горит. Радар с ракетой говорит. Гниение на дне пещеры, там сера адская дымит. И шпиль в бездомности безмерной стоит столпом, как символ веры. Подходит праздник. Пёстр базар. Поп раздувает самовар. Кто обнимает тротуар, кто из кувшина вино тянет. Мерцает жёлтая звезда, и не смолкает никогда струна в божественном диване. Под слоем вечной маеты: менял и клерков, пестроты, соборов, гомона и звона в туманной гавани костры всю ночь горят. Из пустоты гудит норд-ост. Потом с утра дымятся башни Вавилона. Утром В тихой заводи получаса чуть плеснуло судьбы весло. В полусонном глазу небесном стынет медленный самолёт. Пограничное пробуждение, скрытый сумрачный перелёт. Если свыкнуться с полусветом, слышно – кто-то тебя зовёт. Утро белое или серое, словно известь родильных палат. Незнакомая женщина Вера тихим голосом говорит. Отвечает Надежда, а может, Руфь вздыхает, на миг ожив. С фотографии чёрно-белой улыбается Суламифь. Близкое небо Вермонта. Тучи, идущие низко, за линию горизонта, за ледяные карнизы, за тонущие вершины в остановившейся дали. Фермы, часовни, лощины, плотины в синеющей стали. День, погасая стынет. Тянется тень сегодня. Снег на ладони сына, тающий дар Господний. 31 декабря 1993 Дорога номер один Складская, слободская и пакгаузная, фабрично-выморочная, мазутно-газолиновая, обызвествленная артерия от ржавых Аппалачей сквозь бифуркацию тоски в бескровный тлен пустых мотелей и далее везде: в зелёный водоём бегущих крон, ночных радиоволн уснувшей Атлантиды, где в обмороке улиц – фосфор бессонницы, невидимых и днём перемещённых лиц. Январь в Нью-Йорке
Ветер стих. Зайди за угол, передохни. Отпускает в груди. Вверху загорается уголь. Боль стихает. Всё одно, куда ни гляди. На закате: Луга, Бостон, Барт, Анн-Арбор, Калуга. Дым ложится в затихший окопный Гудзон, скрывая конечную сущность парома. Запретить бы совсем, сейчас как пойдут по низам… Все теперь мастера в ремесле покидания дома. Размозжи мою мысль, мою речь, эту грусть на волокна, частицы, впусти в этот город, как влажность. В общем шуме не слышно, кого назовут, да теперь и неважно. Лучше бы помолчать, когда нету и слов, слушать тающий шопот угасания пепла. Когда смотришь подолгу, Свобода подъемлет весло и Манхэттен плывёт в пионерское лето. Всё смешалось, разъято, позволено, разрешено. И ползёт, как безвкусный озон, безопасная зона. Все в прострелах мосты под ничейной луной, и дичает ландшафт без тени на полгоризонта. Уездные заметки Это такое время, когда видишь своё дыханье. Время, когда незаметно вечернее освещенье падает в тёмную нишу на платформу с часами, ставшими в полшестого, когда прошлое слышно — выйти и подышать. Там гештальт пассажиров не по Юнгу и Фрейду, химеры Перова и Босха на жжёном льду с мочевиной, и станционный штакетник надвое режет пейзаж. Мы проходим по шпалам к чёрному ящику почты и посылаем письма силуэтам о снах. Псы у бездонной лужи терзают бессмертную кошку. Прогулка становится драмой, крестным путём к киоску. Вечна тоска уезда. Холодновато, гулко. Отсвет Москвы за лесом от нас уплывает утром. Летопись вздоха — глухой разговор: вяжется незаметный узор, зреет неизмеримое зренье. Мягко шуршит оседающий кров. Спящею кошкой прошлое дышит. Если прислушаешься – услышишь тихий янтарь застывающих слов. Телефонный звонок из зиянья забвенья, где всё по-прежнему: трубка, чёрно-белое фото, обрезки ногтей, недочитанных книг вереница театром теней. Те же стены, с другими обоями, — обман зренья и света. Номера на обоях – коридорная азбука детства, чужого ремонта жирный розовый след. Блики лампы, гранит пресс-папье, твой бессмертный янтарь, Грин и Диккенс на полке, и кастрюля укутана в клетчатый плед. Я из школы пришёл, левая ноет рука — потерялась перчатка. В конце имени скачет «й». Зазвонил телефон – но и звук превращается в лёд. |