Шереметьево Так широка страна моя родная, что залегла тревога в сердце мглистом, транзитна, многолика и легка. Тверская вспыхивает и погасает, такая разная – военная, морская — и истекает в мёрзлые поля. Там, где скелет немецкого мотоциклиста лежит, как экспонат ВДНХ. За ним молчит ничейная земля, в аэродромной гари светят бары, печальных сёл огни, КамАЗов фары, плывущие по грани февраля, туда, где нас уж нет. И слава Богу. Пройдя рентген, я выпью на дорогу с британским бизнесменом молодым. В последний раз взгляну на вечный дым нагого пограничного пейзажа, где к чёрно-белой утренней гуаши рассвет уже подмешивает синь. Дачное Давай пройдёмся по садам надежды Елены, Ольги. Там, где были прежде. Туда, где ждёт в траве велосипед. Где даже тени тянутся на свет, опережая ветви. Где за малиной потный огород сам по себе загадочно растёт. Забытый мяч подслушивает сонно, как кто-то там топочет воспалённо в смородине: Лариса не даёт. Где рыжий кот на жертвенную клумбу несёт души мышиной бренный прах по вороху газет у гамака и чуткой лапой трогает слегка в газетной рамке Патриса Лумумбу. Плывёт с небес похолодевший свет, предметам на лету давая форму. Электропоезд тянется в Москву, тревожа паутину и листву осины праздной у пустой платформы. Овощная база Гниль овощехранилищ. Грузовик на чёрном льду нетронутой дороги. Солдат у крана просит закурить, недавно рассвело. Kомки ворон последнего призыва застыли на провисших проводах. Зима стоит на мёртвом поле в простом платке среди кочнов капусты. Две колеи (в одной из них ботинок) ведут на свалку, в глинистый овраг. Вдоль длинного бетонного забора меридиан электропередач гудит бездонно. Пар изо рта пролитым молоком вверх утекает, в полое пространство. Ноябрь. В аптеку Умирал сосед по дому: м. рождения – Даугавпилс, г. рождения – четвертый. Посылать за смертью «скорую»! Я бегу в аптеку – вниз. Кислородная подушка, запах камфоры и свечи. «Может, что-то съел на ужин?» «У кого-нибудь есть спички?!» Гимн заканчивает вечер. За окном слезам не верят, только снегу. Материк недвижим, от пепла серый. Или от небесной пыли. И одна звезда горит. Станция метро закрыта. С непокрытой головой, в форме статуя у входа, невзирая на погоду, шлёт колонны на убой. Там по мокрой мостовой, по Кольцу вели когда-то немцев пленных поутру в глинистый, бездонный кратер строить дом, где ПТУ, где дежурная аптека пахнет йодом и судьбой, где в апреле пахнет снегом, и на перекрёстке века замерзает постовой. Смеркается. Совсем стемнело. Долина жизни как пейзаж Куинджи. Луна покрыла местность чёрным мелом. Не видно флоры, фауны не слышно. Рыбки уснули в саду, птички заснули в пруду. Страшно без джина и тоника грешникам в скучном аду. A четырём алкоголикам — славно в Нескучном саду. Я и сам в таком же положении. Скушно, девушки! Где же вы, светлые? Детства слепое телодвижение перетекает в забвение нежное, с давнего Севера в сторону южную. Там вечерами течёт чаепитие. Я уже шаг этот сделал последний. Это такие места, где пришельцы, прошелестев сквозь пальцы событий, из-за стола исчезают бесследно. Я – пейзаж после битвы в стране, оставленной утром, где проходят войска в пыли пяти континентов. Стекленеет листва. На ветвях – воздушные змеи и ленты. Воздушные замки – в снегу до второго пришествия лета. Я – судьба пересохших ручьев, подлесков, бездонных оврагов, поселений, где ходят к могилам врагов. Чёрный ветер полуночи шелестит улетевшей бумагой неотправленных писем. Светлый ветер забвенья играет травою на стыках железных дорог в глуши городов. Пахнет гарью, сиренью, железом и солидолом. Безногий посыльный за пазухой греет письмо. Я смотрю на карту метро, как антрополог близоруко и долго глядит на скелет в берлоге лаборатории, не слыша посыльного, что стучит третий век в слюдяное окно. Здесь темнеет к утру, и я наконец засыпаю. Снится женской души сквозная летящая ткань. Я – пейзаж после битвы в стране, где снег выпадает лишь к маю и где на воскресенье выпадает последний наш день. |