Сухая хватка, хруст строк, хищный язык в поиске звука. Воздушный крест прошлых разлук повис в пустоте. Осталось только посмотреть вокруг: ночь шевелится подобьем пепла, падает снег, кончается век, статуи стынет оскал. Пусто, и только стоит где-то человек, весь белый, один под часами, под застывшей стрелкой в ожиданье лета. Уснул, что ли? Голландский лёд за низким горизонтом беззвучно светел в отражённом свете, и тяга ветра, длинная, как голень, помножена на повторенье гласных. Но не спасёт ни Вермеер бездонный, ни световые сети Руисдаля. Дым гашиша плывёт по переулкам, и запах ржавчины и маслянистой нефти стоит над гаванью, где турки жарят сало. А за морем, осиротев навеки, зимуют трубы опустевших фабрик, и ветер с гавани несёт газеты мимо домов под черепичной кровлей, внизу, под позвоночником хайвея, так, словно наводнение покрыло их тёплый ещё скарб на дне канала. Вновь я посетил Мой хрусталик устал, не говоря уж о правой руке. Не читая с листа, я теперь ухожу налегке в те места, где судьба инвалидом поёт в поездах и где вместо страховок бережёт нас родимый Госстрах. Я устал, и хрусталик устал, и рука. Но когда я вернусь, меня ждут дорогие друзья: восемь Лен и Володь, Оля, выводок Ир. Словно трейном в Москву в парники наших зимних квартир. Погостить до седин, выдыхая забытую жизнь, где играли навылет друг с другом один за другим. Сколько зим напролёт! И знали лишь сторожа, как свежа одинокая ночь, как свежа, и как сладок отечества в лёгких клокочущий дым, и как сторож не спит никогда, сам собою храним, потому что один. Над всей Испанией безоблачное небо. Век кончился. Осталось меньше года. Смысл жизни остаётся где-то слева, у дачного загадочного пруда. Над всей Голландией плывут головки сыра, над пагодами домиков имбирных. Там сдобный запах дремлющего мира, он в перископе видится двухмерным. Над всей Россией тучи ходят хмуро, и в магазинах «появилось сыра». Идут войска на зимние квартиры, и на броне ржавеет голубь мира. Над всей Малаховкой летают девки круто, над зеленью прудов пристанционных. Внизу в шкафах с тоской звенит посуда, и мужики вздыхают исступлённо. Над всем Китаем дождь идёт из риса, но в атмосфере не хватает сыра. По всей Евразии летает призрак мира подобием дощатого сортира. Летит над США ширококрыло пицца с салями и, конечно, с сыром. За ней следит патрульная полиция с сознаньем веры, верности и силы. В Канаде – там идут дожди косые, густые, как на площади Миусской, где сладковатый запах керосина стоит сто лет и продают сосиски. Над Средиземноморьем голубое разорвано пурпурно-серым взрывом. Фалафель там сражается с хурмою, сулаки бьются с хумусом и пловом, но, как всегда, нейтральны помидоры. Над Гибралтаром вьётся истребитель, взлетевшая душа 6-го флота. В компьютере там есть предохранитель. Он нас предохраняет от ошибки, чтоб не пришлось начать всё это снова и, встав с колен в той безымянной дельте, следить над головой за тенью птицы, парящей и рассеянной в полёте. Глядишь – и улетит, нас не заметив, к далёкой, нам неведомой границе. Я, как всегда, один лечу безбожно над океаном, беспредельно-снежным. Двойное виски ставлю осторожно. На стюардессу я гляжу безгрешно, как на заливы Северной Канады, и мир пульсирует на телепанораме. Так славно ощущать себя агентом Антанты, в белой пробковой панаме, Джеймс-Бондом в лёгкой шапке-невидимке. И, пролетев над Англией, как ангел, в Италии остаться у залива случайно и как будто по ошибке. И пить кампари, чтоб не опознали. В вечернем баре девке в мини-юбке слегка и бескорыстно улыбнуться с надеждой, чтобы, опознав, ещё налили. Имперских зданий сталинская стать. Как будто мир на цыпочки привстать пытается, к Свободе дотянуться. Но миром правит хладный лицедей и на ночь прочно закрывает остров. Бесплотный лёт судьбы, её прозрачный остов растают в вечереющей воде. И странно, что так хочется вернуться в обшарпанный обманом зал суда, где отделяет мутная слюда холодной плёнкой мастерскую чувства. Благословенна эта пелена, верней, туман, в котором наши души, спасённые, предел судьбы нарушив, осознают, что горе от ума. Благодарю за каждый мёртвый час осмысленно-пустого ожиданья. Но, видимо, никто не ожидает её, меня, да каждого из нас! И как бы мне хотелось сна незнанья, как чашки кофе чёрного с утра. Где длятся чаепитий вечера? Где тянется табачный дух беседы? Всё это было будто бы вчера. Лет двадцать, а всё кажется, что в среду. |