– У дяди форма, – восторженно крикнул кто-то из старших детей, – дядя, дайте пистолет подержать… – парнишки и девчонки обступили его, хватаясь за ремень и портупею. Мужчины затаскивали на рынок отчаянно блеющего барана:
– Освободите дорогу, – велел милиционер, пытаясь стряхнуть ребятню, – сюда нельзя с животными, продажа живности с рук запрещена… – ему под нос сунули затрепанную бумажку:
– Мы не с рук, брат, – обиженно сказал старший – у нас колхозный товар. Вот санкция горторга… – он перешел на ломаный, русский язык. Милиционер ловко прихлопнул детские пальцы, тянущиеся к его кобуре:
– Не трогай оружие, это опасно… – паренек лет шести выпятил губу, – санкция или не санкция, но с живностью отправляйтесь на задний двор… – баран заревел, сзади закричали:
– Дайте выйти, устроили ходынку. Прете и прете, что вам в колхозах не сидится… – старший казахов огрызнулся:
– Без нас ты с чем бешбармак будешь жрать? С одной лапшой?
Милиционер отпихнул ногой барана:
– С вами была женщина, русская… – казах пожал плечами:
– Откуда нам взять русскую? Женщины наверх пошли… – он указал на галерею, где горторг разместил магазинчики с галантереей, парикмахерскую, лоток с игрушками, – ниток купить, пряжи… – казах подытожил: «Дребедени всякой».
На галерее мелькали белые платки:
– На рынке тысяч пять человек, а то и больше… – бессильно подумал милиционер, – где ее искать? И вообще, может быть, мне все привиделось… – барана, наконец, убрали с дороги. Мужчины поднимали брыкающееся животное в кузов колхозной полуторки. Для очистки совести милиционер оглядел двор:
– Наверное, и правда привиделось. Ладно, пусть едут к задней двери, бараны с баранами… – возвращаясь к лотку с лепешками, он заметил, что продавщица авосек тоже исчезла с излюбленного места:
– Я ее заработка лишил… – он вспомнил разлетевшиеся по полу леденцы, – надо завтра у нее конфет купить, для ребят в общежитии… – на лотке его ждал еще один пирожок с ливером:
– Колхозники, – сочувственно сказала родственница, – правила для них не писаны. Поешь, милый, ты весь день на ногах… – приняв промасленную чековую ленту с пирожком, милиционер забыл о неизвестной, голубоглазой женщине.
В крохотной кухоньке, на газовой плитке побулькивала кастрюлька, с кашей. В хлипкую дверь доносилось куриное квохтанье. Заблеяла коза, неподалеку прогрохотал поезд. Еврейский участок кладбища граничил с железной дорогой. Каждые четверть часа на пристройку веяло гарью. Жаркий ветер нес на маленький участок желтую пыль:
– Бабушка тоже жила рядом с переездом, в Лозовой, – вспомнила Фаина, – она шутила, что тридцать лет засыпает под шум поездов… – сначала Исаак вздрагивал, недовольно попискивая, всякий раз, когда мимо проносился состав:
– Теперь он привык, мой хороший… – Фаина покачала мальчика, – у бабушки тоже стояли герани, на подоконнике… – в единственной комнатке пристройки, кроме гераней, двух аккуратно заправленных топчанов, и фибрового чемодана с одеждой, больше ничего и не было:
– Посмотрела бы ты на наш сад, в Екатеринославе … – Хая-Голда усадила Фаину на табурет, – у меня все цвело, розы, сирень, шиповник, вишневые деревья… – на участке возвышалась единственная, кривоватая яблоня:
– Не все золото, что блестит… – пожилая женщина перешла на русский язык, – деревце неказистое, но плодов дает столько, что хватает до следующего года… – Фаина еще не видела мужа старушки:
– Реб Яаков на минхе… – деловито объяснила женщина, – потом урок Мишны, Талмуда, вечерняя молитва… – Фаина не знала этих слов, но Хая-Голда говорила на идиш с привычным акцентом:
– Словно я опять в Лозовой, – вздохнула Фаина, – домик маленький, но здесь так спокойно… – она прижалась щекой к щечке мальчика:
– С казахами я не попрощалась, – грустно сказала Фаина, – а ведь они хорошие люди. Хороших людей на свете больше, чем плохих, Исаак Судаков…
На рассвете, проснувшись на дне лодки, Фаина обнаружила себя в зарослях шумящих камышей. Покормив мальчика, наскоро прополоскав пеленки, она соскочила в мелкую воду. Вокруг стояла тишина. Раздвинув камыши, она заметила на горизонте черные точки рыбацких лодок:
– Я рисковала… – призналась Фаина мальчику, – но больше делать было нечего… – услышав об острове, казахские рыбаки что-то пробурчали:
– Туда никого не пускают, – объяснил Фаине бригадир, кое-как говоривший по-русски, – мы и сами те места обходим стороной. Еще в царское время на остров редко кто ступал, вокруг только пустыня… – Фаина никому не хотела рассказывать о госпитале:
– Мне все равно не поверят, – она покачала Исаака, – даже ребецин я только сказала, что бежала из заключения… – старушка не спрашивала, за что сидела Фаина, а девушка не собиралась вспоминать прошлое:
– Что было, то миновало, – сказала она засыпающему Исааку, – но надо еще украсть какой-то паспорт… – казахи не интересовались, как ее зовут, приходится ли она матерью ребенку:
– Мать, конечно, – подумала Фаина, – он сирота. Его родителей, наверное, расстреляли… – жены рыбаков обрядили ее в местное платье и платок. Проспав ночь в кузове пахнущей рыбой полуторки, Фаина оказалась за полтысячи километров от Аральского моря, в центре Казахстана:
– Меня передали с рук на руки колхозникам, так я сюда и приехала… – осторожно поднявшись, девушка помешала кашу:
– Хая-Голда пошла за водой, хотя я ей предлагала помочь. Кашу она варит на козьем молоке, ради меня… – старушка помотала головой:
– Отдыхай, милая. У тебя малыш, ты кормишь… – темные глаза подернулись грустью, – нам с ребе Яаковом Господь оставил только одного ребенка… – в тридцать девятом году Хая-Голда приехала в Казахстан не одна, а с дочерью:
– Фейга была инвалидом, – пожилая женщина помолчала, – у нее в младенчестве случилась болезнь, она плохо ходила… – дочь стариков умерла в один год с ребе Шнеерсоном:
– У них могилы рядом, то есть она в женском ряду лежит… – Хая-Голда рассматривала метрику Фаины, – мы с тобой сходим, к охелю… – Фаина поняла, что так хасиды назвали захоронение ребе Шнеерсона. Муж Хаи-Голды, реб Яаков, был меламедом, в Екатеринославе:
– Он на все руки мастер, – улыбнулась пожилая женщина, – и мезузы пишет, и птицу режет. Лейзера он тоже всему научил… – Лейзера, вышедшего из заключения польского беженца, Фаина тоже пока не видела. Тихо пройдя в комнатку, она устроила мальчика на топчане:
– Ребе, значит раввин. Бабушка так обращалась к меламеду, в Лозовой. Я помню, что у нее тоже висела мезуза на косяке… – Фаина, несмело коснулась пальцами деревянного футляра.
Запинаясь, она рассказала Хае-Голде о харьковском расстреле евреев, о смерти матери и брата. Старушка погладила ее по голове:
– Ничего, милая. Гитлер, да сотрется его имя из памяти людской, мертв, а наш народ жив, и будет жить… – она пощекотала Исаака, мальчик уцепился за ее палец:
– Брис тебе устроим, – пообещала Хая-Голда, – был бы жив рав Леви-Ицхак, он стал бы твоим сандаком… – Фаина вспомнила недовольный голос отца, доносившийся с кухни:
– Это большой риск, милая. Я коммунист, начальник участка. Не все врачи, евреи. Вдруг кто-то донесет, что ребенок обрезан… – мать отозвалась:
– Исаак, не делай из мухи слона. Доктор напишет справку, что операция потребовалась по медицинским показаниям. Даже члены бюро обкома партии обрезают сыновей… – церемонию провели дома, за закрытыми дверями. Фаина посмотрела на мирно спящего мальчика:
– Ему больно будет, – испуганно подумала девушка, – бедный мой. Сенечке дали немного вина, на пальце и он успокоился… – Фаина вспомнила слово, услышанное от меламеда, в Лозовой:
– Мицва, то есть заповедь. Как свечи, как мезуза… – на цыпочках пройдя на кухню, она сняла кашу с огня:
– У бабушки была раздельная посуда. Папа говорил, что это религиозные предрассудки… – потертая эмаль отливала молочной голубизной. Хая-Голда объяснила, что в синагоге устроена мясная кухня:
– Одно название, что кухня, – кисло сказала старая женщина, – реб Яаков и реб Лейзер режут пару куриц, на шабат. Что за шабат, без мяса? В Екатеринославе, на праздники, тысячи человек при синагогах кормили… – курицу Хая-Голда обещала ей завтра. Фаина задумалась: