Родиона Яковлевича словно обожгла пронзительная правда стихов.
— Будь проклят сорок первый год? — повторил он. — Как точно! Ты, вмерзшая в снега пехота...
— Так вот, — торопливо прервал Эренбург, словно боялся потерять мысль. — Пришло бы вам в голову переделать эту строку вот так: «Ракеты просят небосвод и вмерзшая в снега пехота»? Мне бы никогда. А Гудзенко именно так и переделал.
— Но почему?
— Редактор потребовал! Я набросился на парня, а он виновато улыбается: «Что я мог сделать?» Я на его месте ни за что бы не исправил, ведь получилась какая-то чертовщина! При чём тут небосвод? Я бы сказал: или печатайте так, как есть, или я забираю стихи. Да, Семён Гудзенко — настоящий поэт. Его стихами я прожужжал все уши и Алексею Толстому, и Евгению Петрову, и Василию Гроссману, и всем редакторам, каких знал. Вы ещё услышите о нём.
Малиновскому по душе была тема разговора: она была интересна, и хоть на какое-то время отвлекала от оперативных планов и фронтовых забот.
— А сколько талантов уже полегло на войне и ещё поляжет! — задумчиво произнёс Эренбург. — Может, среди убитых были новые Пушкин, Лермонтов... или Толстой...
Он пригубил рюмку и сказал вроде совсем о другом: — Первой жертвой на войне становится правда.
Малиновский удивлённо взглянул на него — но внезапное появление адъютанта прервало беседу: срочный вызов к аппарату ВЧ.
— А я с вашего разрешения прилягу, отдохну, — как-то виновато сказал Эренбург, отправляясь в соседнюю комнату.
Он надеялся вздремнуть, но не получилось: где-то грохотали орудия, в голове роились мысли. Эренбург встал с топчана, присел к маленькому столику и принялся писать. Закончив, снова лёг и наконец уснул.
На следующий день, встретившись с Малиновским, он протянул ему исписанные листы:
«Десять лет назад, в мутный январский вечер, бесноватый Гитлер с балкона приветствовал берлинскую чернь. Он сулил немцам счастье. Он сулил им жирные окорока, тихие садики с сиренью, парчовые туфли для престарелой ведьмы и золотую соску для новорождённого фрица. Сегодня бесноватому придётся выступить с очередной речью. Волк снова залает. Но никогда ещё Гитлеру не было так трудно разговаривать с немцами. Праздник людоеда сорвался. Десятилетие превратилось в панихиду по мёртвым дивизиям. Богини мщения Эринии уже проходят по улицам немецких городов... Десять лет он царил и правил. Пришёл день ответа. Маленький человек с усиками приказчика и повадками кликуши взойдёт на трибуну, как на эшафот. Он промотал Германию. Он раскидал свои дивизии под Сталинградом, на горах Кавказа, в степях Калмыкии. Всё, что немки породили, он способен проиграть за одну ночь. Десять лет фрицы и гретхен превозносили Гитлера. Десять лет вместе с ним они убивали и грабили. Вместо кадильниц — пепелища. Вместо вина — кровь. Они жгли книги. Они травили мысль. Они придумывали новые казни. Они изобретали новые пытки. Они глумились над человеком, над добром, над свободой, над светом простой человеческой жизни. Десять лет. Теперь идёт год расплаты... Десять лет людоеда. Немцам не до плошек, не до флагов. Они угрюмо слушают, как на землю ступают воины и судьи...»
— Это звучит, как приговор фашизму, — закончив читать, тихо произнёс Малиновский. — И это, пожалуй, самое сильное из того, что вы написали за годы войны. И заголовок точный: «Мене. Текел. Фарес». Навеян библейским преданием?
— Совершенно верно. — Эренбург мысленно удивился осведомлённости командующего. — Когда Валтасар, тиран Вавилона, поработивший окрестные народы, пировал в своём дворце, незримая рука написала на стене три слова: «Мене. Текел. Фарес». — «Взвешено. Подсчитано. Отмерено». В тот час армия мщения уже шла к Вавилону. Грехи тирана были взвешены. Его преступления подсчитаны. Возмездие отмерено. Хочу провести некую аналогию. Немцы ещё топчут Европу. Ещё бесчинствуют во многих наших городах. Ещё семь миллионов чужеземных рабов томятся в новом Вавилоне. Но уже на стенах дворца, где сидит людоед, рука истории пишет роковые слова: «Мене. Текел. Фарес».
24
Заседание Военного совета 2-го Украинского фронта, призванного обсудить чрезвычайно важный вопрос, было назначено на восемь ноль-ноль. Малиновский, только что прилетевший из Москвы, из Ставки Верховного Главнокомандования, скорым шагом шёл к дому, где уже собрались командующие армиями и командиры корпусов. Он шёл своей обычной походкой — походкой человека, уверенно чувствующего себя на земле, какие бы события ни происходили на ней. Он хорошо знал, что ему предстоит сделать в ближайшее время, и сейчас обдумывал, с чего начнёт ведение заседания.
Было начало августа, и лето ещё не собиралось сдавать своих позиций. Всё вокруг — и поля, и сады, и виноградники, и белые домишки молдавских хуторов, и даже высокое небо с белоснежными, неподвижными облаками — являло собой безмятежность, вечную природную красоту, которую, казалось, не способна уничтожить никакая война.
Но сейчас эта безмятежность не действовала умиротворяюще на душу Родиона Яковлевича. Он размышлял о директиве Ставки, которая предписывала ему и его соседу, командующему 3-м Украинским фронтом Фёдору Ивановичу Толбухину, начать подготовку к новой крупной стратегической операции. (Эта операция вошла затем в историю советского военного искусства как «Ясско-Кишинёвские Канны»).
В большой комнате кирпичного дома, щедро залитой солнечными лучами, врывавшимися в широкие окна, было прохладно. За большим столом и вдоль стен сидели те, с кем Малиновскому предстояло выполнять директиву. В центре стола расположился Матвей Васильевич Захаров, давний друг Родиона Яковлевича: вместе служили в Белоруссии, вместе начали войну. Справа от него — член Военного совета Сусайков, выполнявший эту роль и на Брянском, и на Воронежском, и на Степном фронтах, слева — второй член Военного совета Стахурский.
Малиновский не принадлежал к тем командующим, которые косо смотрели на ЧВС-ов: мол, в военном деле ни бум-бум, зато соглядатаи и контролёры — чуть что, сразу депешу в ЦК. Георгий Константинович Жуков их на дух не терпел, часто повторял, что эти болтуны суют нос не в своё дело да путаются под ногами. Малиновский знал, что ему повезло с ЧВС-ами: Сусайков — бывший танкист, порой такой совет даст. А Стахурский — интендант, тоже знающий толк в своей епархии: лучшего помощника, чем он, когда дело касается жизнеобеспечения личного состава, не найти. Не зря Андрей Григорьевич Кравченко восседает сейчас за столом рядом с Сусайковым, хотя фронтовой опыт у него куда богаче: он и на финской успел «попахать» снежную целину своими танками, и в битве за Москву поучаствовал. А кто, как не он, замкнул своим танковым корпусом кольцо окружения фашистов под Сталинградом?
С краю стола — знаменитый острослов, неистребимый жизнелюб, кудесник по части установления и проводной, и радиосвязи, этого главного нерва войны, — Алексей Иванович Леонов.
Дальше вдоль стен сидели боевые, испытанные командармы: 4-й гвардейской — Иван Васильевич Галанин, участник подавления Кронштадтского мятежа и боёв на Халхин-Голе, а в эту войну — участник Сталинградской и Курской битв; 7-й гвардейской — Михаил Степанович Шумилов, герой Сталинграда и Курска; 27-й — Сергей Георгиевич Трофименко, повоевавший и на Карельском фронте, и под Курском; 52-й — Константин Аполлонович Коротеев, воевал ещё с деникинцами на Северном Кавказе, а теперь и оборонял, и освобождал этот же самый Северный Кавказ. Ну и конечно же, присутствуют на Военном совете те, без кого немыслимы ни наступление, ни оборона: командующий артиллерией Николай Сергеевич Фомин. Его пушечки стреляли ещё по войскам Деникина, Врангеля, по бандам батьки Махно. К Малиновскому пришёл со Степного фронта, рядом с ним — невысокий, коренастый Сергей Георгиевич Горшков, до войны успевший побороздить волны и Чёрного моря, и Тихого океана на сторожевиках и крейсерах. В войну нынешнюю он оборонял Одессу, провёл Керченско-Феодосийскую десантную операцию, участвовал в обороне Новороссийска, поддерживал наземные войска при ликвидации Таманской группировки противника, да мало ли ещё где воевал! Теперь вот командует Дунайской военной флотилией, тоже будет участвовать в Ясско-Кишинёвской операции!