Когда грянул гром и в Испании разразилась гражданская война, Малиновский уже не сомневался: Эренбург бил тревогу не случайно. Но он не мог и предположить, что вскоре сам окажется в Испании. А придёт время, и к нему, теперь уже командующему 2-м Украинским фронтом, в качестве корреспондента «Красной звезды» приедет этот самый Илья Эренбург и в ответ на восклицание Родиона Яковлевича: «Как быстро проходит время! Кажется, ещё совсем недавно мы были с вами в Испании!» — философски заметит:
— Время не проходит. Время стоит. Проходим мы.
И тут же пояснит:
— Так утверждает Талмуд.
— А знаете, Илья Григорьевич, — Малиновского вдруг потянуло к задушевной беседе, — я ведь храню вырезки из «Красной звезды» с вашими публикациями. В самые жестокие и трагические дни войны вы согревали наши души, — слова были из области высокого стиля, но Родион Яковлевич произнёс их настолько тепло и искренне, что патетика улетучилась. — Спасибо вам за это.
— Спасибо солдатам, спасибо офицерам, спасибо полководцам России, — будто все они могли слышать его, тихо проговорил Эренбург. — Сейчас говорить о тех днях и ночах легко, а тогда меня, признаюсь, охватило отчаяние. На всю жизнь запомню пометки из моей записной книжки той поры: 27 июня — Минск, 1 июля — Рига, 20 июля — Смоленск, 14 августа — Кривой Рог, 20 августа — Новгород, Гомель, Херсон, 26 августа — Днепропетровск, 20 сентября — Киев... Помните, «радиотарелка» сообщала, что отделение сержанта Васильева уничтожило три вражеских танка, что пленные говорят о моральном разложении немецкой армии и что мы все отходим, отходим, отходим... — Эренбург помолчал. — Я помню Первую мировую войну, Испанию, видел разгром Франции, мною не раз овладевало отчаяние. А каково было людям простым, поверившим в довоенные лозунги? В их головах накрепко засело: если враг посмеет сунуть своё свиное рыло в наш советский огород, то ему хана! А тут пришлось своими глазами увидеть, как фашисты почти без остановки прошли от Бреста до Смоленска, а потом и до самой Москвы. Чем это объяснить? Люди ломали головы, мысли путались, а объяснения не было. Были только недоумение, разочарование, горечь и тревога. — Эренбург снова умолк. — Впрочем, встречалось и смешное, — внезапно встрепенулся он. — Был у меня знакомый, некто Богатырев, учёный-славист. Однажды утром приходит он чрезвычайно весёлый и уверенно говорит: «Всё, немцам конец, ещё немного — и мы их разобьём». Люба, моя жена, спрашивает, откуда такая уверенность. Отвечает: «Когда ехал к вам, слышал в метро, как один военный сказал, что к Москве подходит армия Гудерьяна, у него много танков. Значит, скоро погоним немчуру». Мы засмеялись: Богатырев подумал, что Гудерьян — советский военачальник, армянин. Когда мы объяснили, как всё на самом деле, он помрачнел: «Но в таком случае здесь нет ничего смешного».
Малиновский весело улыбнулся:
— Да, Гудериан — это не Гудерьян!
— В эвакуации, когда Совинформбюро перевели в Куйбышев, — продолжал вспоминать Эренбург, — я тоже там оказался по требованию Щербакова. Потом довелось побывать и в Саратове. Там мхатовцы ставили чеховских «Трёх сестёр». Вершинин на сцене говорил: «Через двести, триста лет жизнь на земле будет невообразимо прекрасной, изумительной...» Все слушали и вздыхали. Вы знаете генерала Ортенберга? — вдруг спросил писатель.
— Конечно. Кто же не знает редактора «Красной звезды?»
— Газету он подписывает фамилией Вадимов. Так вот, было это ещё в июле сорок первого. Попросил он меня написать передовую статью. Я отмахнулся: передовицы никогда не писал. Но Ортенберг был неумолим: «На войне нужно всё уметь». Два часа спустя я принёс статью. Он прочитал и рассмеялся, хотя я очень редко слышал, чтобы он смеялся. «Какая же это передовица? С первой фразы видно, кто её написал...» Оказывается, для передовицы нужны штампы, а не личное восприятие событий и фактов. Ортенберг подписал под статьёй моё имя и высказал; «Пойдёт на третьей полосе» Вместо первой».
— А знаете, я думал, что привлекает людей в вашей публицистике, — сказал Малиновский. — Вам всегда удаётся выразить то, что думает народ, показать его душу. Мне врезались в память многие ваши мысли. К примеру, вот: «Мы не сдадимся. Мы перестали жить по минутной стрелке, от утренней сводки до вечерней. Мы перевели дыхание на другой счёт. Мы смело глядим вперёд: там горе и там победа». А знаете, почему я это так хорошо запомнил? Я вспоминал эти слова, когда мне приходилось говорить перед строем бойцов накануне важного сражения или когда присаживался к ним на привале в минуты затишья. Не будете меня обвинять в плагиате, Илья Григорьевич?
Эренбург лишь улыбнулся уголками тонких губ:
— У вас прекрасная память! Знаете, я очень рад, что мы с вами — однополчане, — вдруг резко сменил тему писатель.
— В каком смысле?
— Мы же оба были в Испании?
— Да-да, конечно. Испания многому научила. Кстати, я помню, как на позиции под Гвадалахарой вы привезли и показали бойцам фильм «Чапаев».
— Верно, верно, — оживился Эренбург, — было и такое!
— А у меня с тех пор сидит в голове вопрос: почему последнюю часть фильма не докрутили до конца? Показали, как Чапаев плывёт через реку Урал, беляки поливают его огнём из пулемёта, — и всё. Но фильм же кончается тем, что Чапаев тонет, потом лава красной конницы сметает беляков. Может, лента оказалась бракованной?
Эренбург слушал, хитровато посмеиваясь.
— А вы лукавите, Родион Яковлевич! — сказал он. — По глазам вижу, что сами догадались, но решили проверить. Я специально предупредил киномеханика — не показывать, что Чапаев утонул. Зачем расстраивать бойцов перед предстоящим боем? Пусть думают: Чапаев жив!
— И правильно поступили! — кивнул Малиновский.
— А помните Вишневского? — спросил Эренбург. — Всеволода?
— Ещё бы! Он всё рвался на передовую, требовал дать ему пулемёт. Испанцы относились к нему с большим уважением. Неуёмный характер, смельчак из смельчаков.
— Да, он прекрасно показал себя и в блокадном Ленинграде. Его, как и меня, нередко упрекают в том, что, мол, размениваемся на публицистику. А я всегда отвечаю: писатель должен уметь писать не только для веков, но и для минуты, если в эту минуту решается судьба его народа. Фашисты обворовали, изуродовали нашу жизнь... Годы всеобщего горя и ненависти. И знаете, мне кажется — нет, я в этом просто уверен, — что молодые поколения, которые придут после нас, вряд ли поймут, что нам пришлось пережить. Не потому, что они будут хуже нас. Просто потому, что пока всё не испытаешь сам, как ни рассказывай об этом, как ярко и вдохновенно ни описывай, по-настоящему не понять... — Эренбург горько улыбнулся. — А знаете, меня однажды обидел сам Гитлер. Знаете, что он сказал? «Сталинский придворный лакей Эренбург заявляет, что немецкий народ должен быть уничтожен».
— Болтун и лгун, — откликнулся Малиновский. — Каждый понимает, что речь идёт не о немецком народе, а о варварах нашего века — фашистах.
— И всё же немцы считают меня исчадием ада. — Эренбург ещё более ссутулился. — За мои статьи в «Красной звезде».
Малиновский встал, достал из шкафчика бутылку трофейного коньяка, разлил по рюмкам. Эренбург повеселел и стал необычайно разговорчивым. Теперь его потянуло к поэзии.
— Вам, конечно, не знакомо такое имя: Семён Гудзенко? — заявил он, не ожидая ответа Малиновского. — Я и сам лишь недавно узнал о нём. Нет, не узнал, а открыл. Истинный талант, фронтовик, хотя совсем ещё юноша. Пришёл ко мне в гостиницу «Москва». Высокий, нескладный, с грустными глазами. Читал мне свои стихи. Я слушал и просил: «Читайте, ещё, ещё...» Такого со мной давно не было. Вот послушайте:
Когда на смерть идут — поют,
А перед смертью можно плакать.
Ведь самый страшный час в бою —
Час ожидания атаки...
Сейчас настанет мой черёд.
За мной одним идёт охота.
Будь проклят сорок первый год —
Ты, вмерзшая в снега пехота!
Мне кажется, что я магнит,
Что я притягиваю мины.
Разрыв — и лейтенант хрипит,
И смерть опять проходит мимо...
Бой был короткий.
А потом Глушили водку ледяную,
И выковыривал ножом
Из-под ногтей я кровь чужую.