— Дак ить не в картинке цена, — донеслось из зала. — В древности…
Сказав это, Тырин досадливо улыбнулся, должно быть, вырвалось нечаянно. Возле ног его, играя хвостом от удовольствия, хрустел картофельными очистками баран.
— Ты чего это, батя, животное сюда впустил? — пристыдил его Лялюшкин. — Публику не уважаешь. Здесь, между прочим, имеется дама.
— Извините, барышня, — сказал Тырин. — Имейте сочувствие. Ему жить-то осталось…
Нужненко потянул носом воздух, скривился.
— А ты, дед, оказывается, гуманист, — сказал он. — Может, постель ему свежую заправишь?
— Ну хватит, хватит, — вдруг сердито отмахнулся от наседавших Тырин. Переведя взгляд на свежих людей, как-то по-детски восхищенно повторил: — А ить правда, та картинка за древность ценится… У нас вот в соседнем селе, в Еланском, тоже случай был…
— Аналогичный случай, — смеясь, перебил его Лялюшкин. — Как в том анекдоте…
— Пошто это ты слово мне сказать не даешь? — сверкнул глазами Тырин. — Одно дело, шутки шутить…
— На самом деле, — сказал Шематухин. — Он вам кто, таракан запечный?! Он ветеран, доброволец… Прошу внимания!
Чуть опешивший от такого решительного заступничества, Тырин кашлянул в кулак и вдруг вдохновенно-торжественным голосом продолжил:
— Дак вот в Еланском у бабки Лукерьи один московский постоялец проживал. Писал что-то. В сарай он как-то зашел, глядит, в углу старинная икона прислонена. В два роста. Сзади уж трухлявится, а спереди краска еще держится, правда, уж темная, не разберешь, осталось ли што. Но этот, московский, видать, толк в них знал. Прибежал к Лукерье, аж трясется весь, спрашивает: откуда икона? Она отвечает: из церкви. Допрежь икона в церкви, висела, а как стали храм разорять, покойный ее муж и притащил ту икону. Штоб, значит, ею погреб закрывать… Ну, ясное дело, тоже разные спецы понаехали, все в один голос заявили: сотворена икона этим… Рублевым.
— Ого! — воскликнула девушка.
— А Лукерье за то, что сберегла такое сокровище, уйму денег отвалили, — засмеялся Тырин. — Избу себе новую срубила, баньку еще… Лукерья радехонька, всем теперь рассказывает, как усердствовала, хранила икону…
— Так, — решил подытожить посиделки Шематухин. — Приезжие с ночевкой пожаловали или собираются уехать?
— Я остаюсь, — сказал Арцименев.
— А я об этом как-то не подумала, — замялась Надя.
— Оставайтесь, — сказал Чалымов. — Я вам уступлю свои покои. С музыкой. Вы, Игорь Николаевич, в машине будете спать?
— За неимением лучшего варианта.
— Занимай мою жилплощадь, — моментально, чему немало удивился сам, предложил Шематухин.
— Вот это по-царски! — воскликнул Лялюшкин. — Истинный Калигула.
Шематухин, не дожидаясь ответа Арцименева — малый лощеный, еще откажется, — гордо произнес:
— В общем, мое дело предложить… Гостей полагается встречать. Ставлю в известность, имеется три комплекта чистого белья.
— По рублю? — с ухмылкой спросил Лялюшкин.
— Чего по рублю? — не понял его Шематухин.
— По рублю, спрашиваю, за постель? Как в плацкартном вагоне?
— Иди, знаешь…
Добавлять, куда именно, не стал, пожалел Еранцева. Как-никак жених с невестой. Еранцев и без того подавленно молчал, не смотрел на Надю. Вот молодчина, так, видно, устроена — не придала никакого значения перепалке, будто даже не слышала.
Шематухин сказал:
— Сабантуй ребята завтра. Придумываю, чем угощать…
— А ты себя особенно не утруждай, — выпятился Лялюшкин. — Нам с тобой что главное? Водка. Основной продукт…
— Это ты себя в мужики записываешь? — срезал его Шематухин. — От двух рюмок сваливаешься. Скажи-ка лучше, что это за фраер? — спросил он, посмотрев вслед приезжему мужчине, который, кажется, уговорил Надю подышать воздухом. — Ученый или так себе?
— Сын ученого, — многозначительно подмигнул Лялюшкин.
Все ушли. Наступила тишина. Шематухин, оставшись один, закручинился.
Как все-таки бесприютно, когда нет никакой защиты от тоски и некому довериться, не зря же люди жалуются — не с кем поговорить, не с кем выпить, словом, излить душу. С кем бы час-другой посидеть, повздыхать, посоветоваться: как быть дальше? Пока рано, рано, говорил себе Шематухин, нюни распустил. В первую очередь надо постараться заснуть.
Шематухин отправился к себе, лег на кровать и чуть было не забылся. Что-то, прервав дрему, толкнуло в бок, напомнив о том, что кровать предстоит уступить гостю. Он вскочил, нашарил под ворохом кумача и сатина футляр из-под баяна, вынул из него давно затолканное белье, а из-под отошедшего от корпуса дерматина двести рублей заначки. Всякое тряпье, которое могло послужить постелью, Шематухин сложил в углу.
Подвальная сырость постепенно остуживала голову, она прояснялась. За окном, тоже успокаивая, ровно светилась белая ночь, над прудом, что было в новинку, плыли прозрачные клочья тумана. Увидев Тырина, зашедшего по колено в воду, чтобы дать попить барану, Шематухин припомнил, что надо сделать еще одно доброе дело.
Он вышел к старику, и тот поспешил к берегу.
— Слушай сюда, Егор Митрофаныч, — сказал он. — Мне раненько утром отлучиться придется, за меня останешься. К обеду должен вернуться. Ты с утра за барана примись, а разделаешься, слетай с Еранцевым в магазин, сообразите на хороший стол.
Тырин принял протянутые деньги и, чуть таясь, будто пряча подозрение, спросил:
— А не многовато ли? Далеко ль, ежели не секрет, собрался?
— Насчет расходов, Егор Митрофаныч, не вмешивайся. Пока свои трачу…
— Что-то чуден стал в последние-то дни, — сказал старик. — На себя непохож…
— Ладно, не лезь в душу, — устало проговорил Шематухин.
Он, прощаясь, посмотрел на барана, который, резко вскидывая смоляной черноты голову, лениво отгонял какое-то насекомое. Хорошо ему, не ведает того, что у Тырина нож наточен — хоть брейся. Утречком, когда вся живность пообтряхнется, пообглядывается, нацелится на целый день жизни, баран будет лежать с перерезанным горлом, с глазами, в которых застыло недоумение: а зачем родился?
Шематухина зазнобило, он быстро укрылся в комнате, лег и закрыл глаза. Ждать сна пришлось долго, и от чрезмерного старания у него в уголках глаз набухла слеза.
Когда наконец в сыром тепле водянисто затяжелело тело, донеслись шаги, сдержанный говор — пришел с прогулки остальной люд. Шематухин, сколько ни силился, не смог полностью погрузить себя в сон. Он запоздало догадался, что, должно быть, не спится потому, что забыл поужинать и теперь в животе зарождалась боль. Это еще в нем вино творило расправу: не кончай, мол, пить прежде положенного часа. А он все равно что сапогом на собственное горло наступил, хотя, правда, другие люди этим даже гордятся, называют это силой воли. Воля не воля, а Шематухин сегодня после того, как его обокрали среди бела дня, закаялся пить, неизвестно только, надолго ли. Погибельная это все-таки штука — вино. Пока пьешь, все нипочем, никто не страшен, все милые, со всеми в обнимку. Но в похмелье, как вот сейчас, никто не помощник. Каждый мучается в одиночку, клянет себя и каждого, кто подбивал выпить. А если сам, сам первым начал?..
В животе все урчало, и Шематухин, озлясь, приподнялся на локтях, ничего не разглядев в темноте, навострил уши в сторону кровати: все ли ладно там, не мешает ли гостю? Все было в порядке, Арцименев спал.
Шематухин чуть успокоился, но желанного облегчения не почувствовал, теперь он точно знал, что спать ему не дает и не даст что-то другое. Гадать, что это, чем обернется через час или позже, не хотелось, да и лежать, чтобы дождаться какого-то просветления, не было смысла. Он опять зашевелился, и новая постель, хоть и навалил он под себя уйму тряпья, казалась твердой, как камень. Отпустив себе еще минуту-вторую на раздумье, он притих, услышал далекий, донесшийся откуда-то из-за пруда крик птицы и вдруг обильно, жарко вспотел: на него опять нашел страх, о котором он, казалось, уже успел забыть.
Нет, лежать ему нельзя. Надо что-то делать, иначе потом будет поздно. Он представил, как проснулся в овчарне зоотехник Фонин, как, с первого раза не вспомнив, с кем пил, спросил у Степки Парфенова, был ли с ним какой провожатый. И как тот, в том можно было не сомневаться, расписал в картинках, что было и чего не было; а уж когда речь зашла о мотоцикле — обещался пригнать, не пригнал, — Фонин, конечно, взъярился, может, даже напустился на Степку. Фонин — единственный свидетель, видевший Шематухина с деньгами. В том ничего страшного нет, но мог он растрепаться перед Степкой, и тогда этому увязать пропажу барана с деньгами — сущий пустяк. Почему-то, все больше ужимаясь, рассуждал Шематухин, не спохватился Фонин искать мотоцикл. Может быть, они того… сговорились и вдвоем кинулись по следу волка? От этого предположения Шематухин онемел телом. Попробуй докажи потом, что у него, трижды судимого, волк стащил деньги, а того бедолагу выследили Фонин со Степкой. Скажут, сумасшедший. Словом, куда ни кинь, везде клин. Все идет к тому, что его, Шематухина, вольные денечки на исходе. Не из-за денег — не станут эти интеллигенты заявлять в милицию, со своей стороны милиция не станет связываться с шабашниками, — а из-за чего-нибудь негаданного, что уже случалось, когда Шематухин переставал владеть собой. Нет уж, нет… Если возвращаться на круги своя, так с музыкой. Шематухина даже подкинуло на самодельной постели. Он испугался самого себя: еще, оказывается, на сцене он не просто так уступил Арцименеву место; мысль, сейчас овладевшая им, оказывается, пришла к нему раньше, только он прятал ее даже от самого себя.