— Скажи на милость! — сникая, покачала головой Наталья. — Я тебя серьезно спрашиваю, а тебе все хаханьки.
— Я уж сказал, хороша, — скосив глаза на Еранцева, сказал Аркаша. — Хороша, но не про меня.
— Дурак, — со страстной хрипотцой сказала Наталья. — Я ему про Фому, он про Ерему.
Наталья недружелюбно оглядела Аркашу, который так и не понял, о чем вообще идет речь и чем не угодил ей, схватила пустое ведро, нарочно сильно гремя им, убралась к ключу за водой.
— Пошли, — позвал Еранцев Аркашу, все еще раздумчиво, с печальным недоумением глядевшего вслед Наталье. — Не обращай внимания. Отойдет. Это называется беседа об искусстве…
— Ну, наконец дошло, — улыбнулся Аркаша. — Это ты был у нее на уме. А мне рикошетом досталось. Ух, жаркая девка!..
Натаскали кирпичей, прикинули: до обеда должно хватить. И, хотя Аркаша мог теперь заняться своей стеной, что-то не давало ему отойти от Еранцева: хорошо было вдвоем.
День уже выстоялся до той неподвижности, когда не ожидается ни малейшего заметного изменения. Зной стал ровным, дыма больше не прибавлялось, не убавлялось, а вода сделалась теплой и вялой даже на вид. Земля потускнела, и далеко окрест не было видно ни единого сочного цвета.
«Значит, это Надежда меня тогда выручила, — вспомнил Еранцев. — Если бы не она, Надежда, было бы хуже».
Его отвлек Тырин, шумно задышав рядом.
— Табаку мне везут, — радостно сообщил он. Потом, засомневавшись, попросил нерешительно: — Погляди-ка, кто на лисипеде едет, мужик или баба?
Еранцев узнал в катившем по луговой дороге велосипедисте почтальона.
— Фимка едет…
— Верно, — сощурился Тырин, направляясь к сходням. — От сигарет, какие нонче курят, мне дых перешибает. Махорочка — вот наше первейшее солдатское курево…
Тырин вернулся неторопливой походкой, постоял, задумчиво скручивая цигарку, рядом с Еранцевым.
— Вижу, думать мешаю? — сказал, закуривая. — А за волка-то, выходит, серьезно взялись. Фимка говорит, авиацию вызывают, чтоб, значит, волков всех до единого стрелить.
Последнее логово Матерого располагалось под высоченной рыжествольной сосной, на каменистой горе, окруженной оврагами, — место, трудное для ружейной охоты, особенно для гоньбы. Каждый раз, возвращаясь к жилью после изнуряющей опасной дороги, Матерый радовался надежности укромного уголка. За густым сосняком взору Матерого внезапно открывалась светлая, в редколесье верхушка с золотой издали сосной, и частившее перед тем сердце освобождалось от тревоги, успокаивалось. Раньше, до ощенения, высматривала его оттуда волчица. Ничто не мешало ему причуять волчицу, затаившуюся за камнем, от ее немого зова начинала бродить в нем кровь, и летел он по крутику все выше и выше, пружинистыми махами достигал верхотуры и останавливался вблизи волчицы, которая в это мгновение пугалась его, горячего…
Сейчас Матерый лежал на подстилке из сосновых иголок, затяжелевший с непривычки от сытой, обильной еды. Он сквозь туманную пелену смиренно глядел на прибылых, тоже ослабевших после еды. Прибылые один за другим взбирались к логову, царапая лапами по гладкому, как кость, дереву перед самым лазом, пытались протолкнуться дергающимися отощавшими тельцами внутрь, соскальзывали и лезли снова. С тревогой следила за ними волчица. К бараньей тушке она не притронулась, только обнюхала и облизнулась, показав сухой распухший язык. Волчица знобко подскреблась к Матерому, ткнулась запекшимся носом ему в грудь.
От ее прикосновения Матерый вздрогнул. Он почувствовал, что волчица больна, надорвалась и ей хочется не ласки, а утешения. Он поднял голову, всмотрелся в волчицу. Она, ощутив его внимание, пошевелила головой, лежавшей на передних лапах, напрягла глаза, но они, мутновато-желтые, заморенные, сами собой смеживались.
Сон слетел с Матерого, он озабоченно разглядывал волчицу, которая, продолжая мотать головой, не давала себе впасть в забытье. Она ко всему притерпелась, все вынесла и теперь, чтобы не терять из виду Матерого, поминутно тщилась взглянуть на него. И все же, чувствовал Матерый, ей не хватало еще чего-то. Вдруг до него дошло: она ждала тех двух прибылых…
Матерый поднялся, лизнул задрожавшим языком сухой морщинистый оскал волчицы, приметил, как появилась в ней, особенно в прищуре глаз, живинка; в свою очередь, она догадалась, что Матерый понял ее. Она судорожно дернулась, попыталась было поднять себя на ноги, чтобы проводить Матерого на чернотропье, но у нее ничего не вышло.
Матерый теперь торопился, кинулся с крутика вниз, на ровном попридержал себя, который раз прикинув расстояние до заповедника и обратно, расчетливо перешел на средний бег.
Бежал он, почти не напрягаясь ни зрением, ни слухом, ни на что не тратя себя прежде времени. Тропа едва ощущалась ногами, знакомая до единой выбоинки, будто вела его сама.
Запах пожара, разгулявшегося вчера, был сейчас холоден, и Матерый услышал его, замедлил бег; слухом, мгновенно обретшим чуткость, поймал отдаленные крики и гомон, стук лопат, жужжание движков бензопил.
Он не свернул с тропы, а только укорачивал махи и пошел совсем тихо, по-кошачьи, когда подушками лап ощутил подземные толчки: там, впереди, валили лес. Пора было уйти в сторону, чтобы, сделав крюк, встать на эту тропу, но Матерый хотел увидеть людей вблизи.
Дым здесь, на краю пожара, был плотным и едучим, так что Матерый перестал дышать в полную грудь и собравшимися в морщинки ноздрями процеживал воздух. Держа все тело настороже, карауля каждую тень впереди и с боков, Матерый подбирался к самому людному месту. Глаза у Матерого горячо закровенели, и все же он неторопливо продвинулся еще дальше, к старой сосне, выглядывая из-за нее, продолжал наблюдать. От вчерашнего пожара мало что осталось. Уже не было тех слепящих сгустков огня, не было раскаленных разлетающихся во все стороны головешек, способных прожечь насквозь, попади такая в брюхо.
Вдруг люди загомонили пуще прежнего, стали передвигаться вправо. Матерый тоже стронулся и скоро очутился на взгорке. То, что Матерый поначалу принял за обыкновенный взгорок, оказалось утесом. Каменистое ребро его было обращено к реке, и отсюда открывался впереди лесной массив. При первом взгляде туда, вдаль, у Матерого шерсть поднялась на загривке — везде курились дымы от пожаров. Не видно было ни высот, ни низин, ни двух деревенек, местонахождение которых Матерый в ясную погоду мог определить с любой возвышенности. И все же у сумеречно-синей припухлости, возле слияния земли с небом, Матерый в эту минуту особенно далеко зрящими глазами приметил какой-то живой зеленый клок.
Там был заповедник. Там была его родина, там было логово, когда-то прочное и уютное, а теперь засыпанное землей, камнями, поросшее мелкими соснячками, ночью и не разглядишь, есть ли, нет ли в том месте памятной ямины. Здешний лес, всего километрах в десяти — пятнадцати от того, родного, не был для Матерого чужим, и все же время от времени, особенно в пору полнолуния, жуткая тоска сдавливала ему грудь.
Сейчас Матерый, вздымаясь над лесом, вглядывался в манящее, тревожащее зеленое пятно, которое то ли мерещилось ему, то ли на самом деле проступало сквозь дым, захотел раз-другой завыть, но вдруг почувствовал, что его снова одолевает страх.
Из медленно струившейся снизу мешанины запахов он выделил один. Незамеченный сперва, застарелый дух пороховой гари теперь словно бы разрывал ноздри, а боль от запеченной в левый бок старой картечины пронизывала все тело. Тогда Матерый принялся неистово рыть землю передними лапами. Вот обнаружился камень, об него чуть не пообломались когти. Матерый упал набок, лежал, шаря разгоряченными глазами по небу.
Как тут успокоиться, если оттуда, снизу, как назло, отчетливо остро тянуло ружейным духом, и Матерый вскочил — страхи прошли, и он готов был сейчас, утвердившись на урезе обрыва, начать громкий страстный, гибельный для себя вой. Но не за тем он покинул логово, чтобы найти легкую смерть. Ему надо было найти прибылых.