Она была понятлива, легко усваивала то, чему обучал ее Еранцев. Хвалить он Надежду, однако, не решался, боясь растравить ей душу, болезненно чуткую на похвалу в эту пору жизни. Что правда, то правда, о ее возрасте он помнил постоянно. Потому, может быть, он в ее присутствии бывал суров к себе и сдержан. Но и то правда, что слишком, видать, сильно старался он блюсти себя, чересчур внимательно следил за расстоянием между собой и Надеждой…
Попробовав установку вхолостую в нескольких режимах, Еранцев надумал испытать на себе новый «коктейль». «Коктейлей» было у него несколько, и раньше, до отладки собственной установки, он проверил каждый на животных. Доверяться установке, еще не готовой полностью — Еранцев не дождался блока электронного слежения за пульсом, дыханием, температурой, — означало идти на риск. И все же он решил, что лучше рискнуть, чем маяться от задержки, когда каждый пустой час протекает, как вечность. Он хотел в случае удачи самый малотоксичный «коктейль» уступить Игорю. Чтобы эфира, хлороформа и прочих разрушительных для тела смесей употреблять самую малость. Релаксанты — дополнительное средство усыпления — действовали наподобие яда кураре.
Дозы, приготовленной для себя, должно было хватить на два часа глубокого сна. Ждала начала испытания и Надежда — со страхом. Еще накануне она замаялась от мысли, что «коктейль» будет держать во сне Еранцева дольше рассчитанного срока и придется ей вызволять его из наркоза, пускать в ход шприц со спецпрепаратом…
Наконец все было готово. Пора…
Еранцев невольно затаил дыхание — ему, сидевшему сейчас в машине, показалось, будто тело его, перестав бодрствовать, погружается в приятную немоту. Тишина сменяется полным беззвучием, и вот он уже не чувствует ни рук, ни ног, и только тяжелые веки еще осязаемы… Тут Еранцев отвлекся: к нему опять шел, разбойно усмехаясь, Шематухин. Чтобы Еранцев издали заметил его, свистнул пролетевшим высоко над головой ласточкам, потом заглянул в машину.
— Михаил Васильевич, — с игривой уважительностью сказал он. — Хорошо-то как сидеть-посиживать. А я вот чифирил маленько, хватанул кружечку — мотор аж гудит! Полетел бы, как эти вот… как их…
— Ласточки, — подсказал Еранцев. — У тебя, Шематухин, какая-то страсть к превращениям.
— Прошу пояснить, — заморгал глазами Шематухин. — Образование у меня неоконченное начальное. Не понял…
— Ну, вчера, скажем, в волка превращался, сегодня птицей захотел стать…
— Как это у них, ученых, называется? — повеселев, спросил Шематухин.
— А ты у них и спроси, — сказал Еранцев, вылезая из машины. — Отстань от меня, Шематухин.
— Один кореш по-другому говорил: оторвись на полштанины! А чего ты по-человечески не скажешь: мол, так и так, чижало мне, Григорий Саныч…
— Верно, чижало, — снова улыбнулся Еранцев. — Хуже не бывает.
— Ну так-то лучше. Дурачок ты, Еранцев, — с доверительным оттенком сказал Шематухин. — Это, так сказать, тебе мое «фэ» под занавес. Я-то понадеялся, что ты из мужиков, не то что эти глухари-умники, которые по-людски говорить разучились. Я-то, дурак, думал, мы будем друг дружки держаться, когда надо им по соплям надавать. Теперь, коли дороги наши разошлись, иди ишачить. Вспомни, что один большой пассажир сказал: труд создал человека. Че они со мной знаться не хотят, я понимаю: замараться боятся. Для истории себя берегут. А мы-то с тобой че не поделили? Мы помрем, а там поди ищи, что после нас осталось. Машину и ту на могилу не доставишь. Одна-разъединая у нас судьба.
— Зря ты скромничаешь, Шематухин, — Еранцев двинулся под навес. — У тебя жизнь куда легендарнее. Нас с тобой врозь похоронят.
— Че ты знаешь про мою жисть, — настороженно сказал Шематухин. — И че ты Наталку в черном теле держишь? Вишь, баба в пруд готова кинуться. Ежли даже кто есть у тебя, хоть разок уважь.
— Зануда же ты, Шематухин. Наталью не обижай. Прошу тебя.
— Может, я жениться на ней хочу… — насмешливо сказал Шематухин.
— Перебьешься…
Шематухин от неожиданности какое-то время таращился на Еранцева, но ничего не сказал. Пошел к стройке. Там уже закончили перекур, принялись за работу.
Еранцев сел завтракать, не заметил, как опустела миска, опять задумался. Наталья косила на него из-под свалившейся на лоб челки, но Еранцев не отвечал ей, прятал глаза. И, часто-часто отхлебывая чай из обжигающей руку кружки, тяжелел от ощущения неизъяснимой вины. Вдруг услышал, как шумит взобравшийся на стену Шематухин.
— …Ему хоть бы хны, — выкрикивал тот. — Вон мозги пудрит чужой бабе. А мы для него ноль без палочки. Приедут принимать, скажут: пока не готово, денег вам не видать, как ушей своих. Ему гулянье, нам страданье, — Шематухину понравилось, что он, нарочно распаляя себя, заговорил складно, вроде даже стихами. — Да кто он таков, братишки? Имеем мы право, как всякий трудовой коллектив, на место его поставить?
Еранцев подавленно примерился к крутым сходням, подобрал помятое ведро, впихнул в него пяток кирпичей. Одолев первый пролет, он на дощатом пятачке перевел дыхание — было жарко, душно.
— Каков хахаль, таков и работничек, — сдвинул набекрень кепку Шематухин.
— Займись-ка сам чем-нибудь, — одернул его Аркаша Стрижнев. — Завелся с утра пораньше.
Сейчас лицо Еранцева показалось Стрижневу притягательным как никогда. Можно было подумать, что с этого лица только что сошла темень, оно светилось усталостью, которая отличается от мускульного утомления и накапливается не иначе как в долгих раздумьях. Стрижнев поймал себя на том, что рука его шарит по карманам, отыскивая карандаш, но он усмирил себя, поглядев на Еранцева с добрым участием, схватил валявшиеся неподалеку носилки.
— Давай вместе, — предложил он.
— Давай, — улыбнулся Еранцев.
Опешивший Шематухин сплюнул по тюремной привычке сквозь зубы.
— Столковались, падлы!..
Однако он отвлекся, завидев за перелеском густую пыль, поднятую, должно быть, какой-то машиной. Сбежав вниз, кинулся к дороге, замахал руками, когда на лужайке появился грузовик с людьми. Он еще толком не понял, есть ли надобность сейчас ехать в Каменки, но надо было что-то говорить, раз остановил машину.
— Не в Каменки едете?
— Никак нет, уважаемый, — сказал один, налегая грудью на борт и выставляя напоказ ствол ружья. — В лес путь держим. Тово, пожар тушить…
— А ружье зачем? — полюбопытствовал Шематухин.
— Да так, если волк сдуру налетит. Во скоко боеприпасов. — Мужик пятерней похлопал по туго набитому карману.
— Гляди, не промахнись! — усмехнулся Шематухин.
— Попадись он мне, решето сделаю, — тот стукнул себя кулаком в грудь.
— А промажешь, сразу за ширинку хватайся, — посоветовал Шематухин. — Говорят, он у мужиков воробья отрывает…
— Брехня, ребята! Это он стращает.
— Хватит, пора нам, — крикнул из кабины шофер. — Если тебе в Каменки надо, скоро молоковоз пойдет, карауль…
Машина тронулась, постепенно прибавляя ходу, окуталась пылью, но прежде Шематухин успел заметить, что у каждого второго меж колен зажато ружье. От воинственного вида мужиков Шематухин пришел в какое-то детское возбуждение.
Но потеха больше на ум не шла. Должно быть, оттого, что Наталья не выказала никакого отношения к нечаянно вырвавшемуся признанию насчет края света. Ни в шутку, ни всерьез, будто он, Шематухин, пень на ровном месте. Теперь пиши пропало. Ах, все-таки баба что надо, грубое обращение для нее непривычно.
Но ведь и Шематухина надо понять — не может он, даже если клятвенно обещал самому себе навсегда завязать с прошлым, сразу повернуть на сто восемьдесят градусов. Выходит, что рубит сплеча, не держа на кого-либо сердца, а после — последние дни почему-то все чаще — начинает раскаиваться. Годы, видать, сказываются. Что ни говори, уже не тот он, Шематухин: и волос поредел, и в голосе появилась слабинка, и не вгонял он уже одним только взглядом кого хочешь в дрожь.
Одна гордость осталась, но и тут нет-нет да и перевесит обида на судьбу, отсюда громы и молнии. Может, помимо всего точит зависть? Завидует же он, ежели по совести, тому же Еранцеву — сумел парень при его годах сохранить душу.