— Это любопытно, честное слово, — сказал Лялюшкин. — Ну-ка, ну-ка…
— Ну, этот лапотник спрашивает того, стало быть, ученого: в чем, дескать, суть теории, с чем ее едят? На нарах они сидели, вот ученый и спрашивает: ты сидишь? Тот отвечает: сижу. А теперь, говорит, встань. Тот, значит, встал и на ученого смотрит. Что ты теперь, говорит ученый, делаешь? Стою, отвечает… Это тебе только кажется, режет правду-матку ученый. На самом деле ты все сидишь и будешь сидеть до конца срока…
Шематухин хохотнул и тут же, что-то вспомнив, посерьезнел и тяжко вздохнул. Он снова сел за стол, насупленно вспоминая что-то неприятное, посмотрел на Еранцева, все еще погруженного в думки.
— Тоска… — вздохнул Шематухин, вынул из кармана новенькую газовую зажигалку, подбросил на ладони. — Скучный вы народ. С вами волком завоешь, это уж точно…
— А ты вой, Шематухин, легче станет, — насмешливо протянул Лялюшкин.
— Не-е… Так неинтересно, — усмехнулся Шематухин. — Мне для этой роли остограммиться надо. Во, гляди, товар ходовой, сколько за нее нальешь?
— Бога не боишься, отец Григорий, — сказал Лялюшкин. — Питие мое с плачем растворях… Бог не фраер, он все видит…
— Целую неделю жил беспорочно, — стукнул кулаком по столу Шематухин. — Имею полное право оскоромиться… Берешь?
— Зажигалку не возьму. А вот ежели волком повоешь, налью…
Шематухин встал, помолчал, нахмурясь. Потом хитро улыбнулся, взъерошил выцветшие кучеряшки на голове, но вдруг опять нахмурился.
— Налей сначала! — потребовал он.
— Хватит вам дурака-то валять, — недовольно захлопнул книгу Нужненко. — Спать пора.
— Будешь, нет? — испытывал Шематухина Лялюшкин. — Даю слово, налью.
— Не нальет, — сказал Нужненко. — Уверяю вас, нет у него спирта…
— А мы посмотрим, — сердито навострился Шематухин. — Я ему душу выну, если брешет.
Он отошел к кулисам, помял кулаком грудь, но раньше чем набрал воздух, Лялюшкин остановил его:
— Не пойдет, — помотал он головой. — Где ты видел двуногого волка?
— Хочешь, чтоб я на карачках выл, падла, — проворчал Шематухин. — Тогда такса повышается: нальешь полтораста…
— Идет, — согласился Лялюшкин. — Только мордой к залу.
— Я те покажу морду! — опять осерчал Шематухин.
— Ну, ты же волк! — поморгал невинными глазенками Лялюшкин. — Трудно тебе войти в роль? По системе Станиславского!..
Шематухин нервно засмеялся, видно, боролся с терзавшим его сомнением — надо или не надо опускаться на четвереньки. Но затея зашла уже так далеко, а мысль о возможности выпивки дразнила так сильно, что он не выдержал. Вернувшись на авансцену, он с нарочитой игривостью изобразил волка, округлил бубликом рот и завыл. Выл Шематухин истово, вкладывая в голос все запасы гнева и ярости, а закончил, уже перестав следить за собой, благим матом.
Со своей койки поднялся Тырин, заспанно поглядев на сцену, укоризненно покачал головой. Из-за кулис вылетел, на ходу натягивая спортивное трико, Чалымов. Он внимательно, с окаменевшим от негодования лицом пригляделся к переставшему выть бригадиру, не найдя, что сказать, развернулся и ушел.
Шематухин, багровый от натуги, раскланялся.
— Наливай! — подал кружку Лялюшкину.
Лялюшкин, довольный, извлек из-под матраса плоскую фляжку из нержавеющей стали. Шематухин, наклонив голову, слушал, как с невнятным бульканием льется в кружку спирт.
— Папаша, принеси воды, — вдруг устало попросил он Тырина.
Тырин босиком прошел в угол зала, где стоял бачок с питьевой водой. Наполнив кружку, принес Шематухину и, болезненно жмурясь, ждал, когда тот выпьет.
— Неразведенный будешь пить? — поинтересовался Тырин. — Смотри, друг-приятель, дело не шутейное…
От сочувственного голоса Тырина Шематухин пришел в ярость, одним махом высосал содержимое кружки, взяв протянутую кружку с водой, запаленно запил.
— Хах! — выдохнул он в удивленной тишине.
Все стали укладываться, зная по опыту, что Шематухин, захмелев, любит покуражиться. Шематухин и сам уловил настроение остальных, разом затяжелел и сказал:
— Кина не будет.
Он отщипнул от черной буханки мякиш, пожевал, подсел к Еранцеву, задержал его, собравшегося уходить, вопросом:
— Сойду я за волка, Еранцев? За бешеного?
— Почему за бешеного? — наконец проговорил Еранцев. — За нормального сойдешь…
— Какой ты бестолковый… — крякнул Шематухин. — Дак ведь я мужиков хочу постращать, на задах повыть… Для хохмы.
— Мы тебя хоронить не будем, заруби на носу! — сказал Лялюшкин. — Пристрелят тебя, как миленького.
— О каком волке речь идет? — спросил Еранцев.
— О лесном, — пояснил Лялюшкин. — Тут мужики хай подняли — какой-то красный волк взбесился, людей душит. Про такое даже маленькие говорят: фуфло.
— А ты не видел, не говори, — набычился Шематухин.
— А ты поверил…
Еранцев с ходу, не подумав, хотел сказать, что видел волка, слышал даже, как тот выл, но засомневался. Признаться в этом — только раззадорить Шематухина, тогда он точно станет выть на задах. И все же самое главное, что заставило Еранцева молчать, было в другом: он начал догадываться — волк-то никакой не бешеный. Мыслями он снова был в лесу и будто видел волка в оцепенелой позе, с ясными, встревоженно-печальными глазами. И вой зверя, зовущий, оборвавшийся на самом пределе, не казался теперь Еранцеву таким жутким, каким помнился по первому впечатлению.
Еранцев решительно встал, сказал, спускаясь со сцены:
— Вранье все… Не можете без басен.
— Ишь, фраер, — хмыкнул ему вслед Шематухин.
Он осмотрелся, заметив, что больше никто не проявляет к нему интереса, надулся, как ребенок, у которого отняли любимую игрушку. Пегом поднялся, пошатываясь, ушел.
Еранцев подошел к своей кровати, пригляделся к Аркаше — спит ли? Художник спал. У изголовья его белел лист бумаги с каким-то рисунком. Еранцев тихонько подкрался, посмеялся про себя, узнав на листе Шематухина, которого Аркаша изобразил в волчьем обличье.
Он лег лицом к коробке сцены, освещенной двумя фонарями. Лялюшкин и Нужненко, видимо обрадованные, что наконец-то остались вдвоем, разговаривали о чем-то понятном обоим. Если прислушаться к обрывкам, долетавшим сюда, — о внеземных цивилизациях Это у них, должно быть, что-то вроде отдушины. Еранцев мог лишь позавидовать им, умевшим как ни в чем не бывало переключаться с одного на другое.
К нему же приставали одни и те же думы. Последние дни думу, недавно еще крепкую, изнуряюще долгую — о том, что станет с его новым способом обезболивания, — перебила другая, ставшая настоящим мучением. Он думал о Надежде. Начинал он думать о ней робко, стеснительно, как бы украдкой даже от самого себя, чтобы грубым оборотом не повредить своему же чувству. Надежда была молода, а если сказать не в угоду себе — девчонка, только закончившая среднюю школу. Что и как будет после скорой встречи с ней, Еранцев не знал и не хотел пока знать.
Еранцев ворочался с боку на бок, сон не шел. Тем временем разговор между Лялюшкиным и Нужненко, доносившийся со сцены, стал оживленнее.
Опять говорили о жизни, правда, теперь о жизни земной. О чем именно шла речь, Еранцев не разобрал, да и не интересно было слушать — хоть и поневоле, а наслушался за месяц. Только когда Нужненко что-то сказал о волках, Еранцев навострил уши.
— …Волк, впрочем, как и крокодил, не может оглянуться назад, — неторопким, почти учительским голосом говорил Нужненко. — Так устроен у него хребет и шейные позвонки. Отсюда видимая устремленность вперед, мало того, впечатление агрессивности. «У страха глаза велики» — это уже о человеке. Отсюда, полагаю, фольклорная жестокость волка…
— Логично, метр, — радостно-насмешливо кивал Лялюшкин.
— Другой вопрос, преимущество это или недостаток?
— Так, так!.. Превосходно!
— Как ты думаешь, почему волк режет больше овец, чем ему надо для утоления голода?
— Хм…
— Он неспособен видеть то, что оставляет за собой…
— Наяву отсутствие учета…