— Ах вот оно что, — понимающе протянула женщина.
Ясно, о чем она подумала! Слишком односложно, слишком пошло понимает она обязательства Олева! Да, конечно, если бы Олев заговорил о ребенке, о «долге чести», эта женщина ушла бы победительницей: из-за рокового стечения обстоятельств — из-за вывиха коленного сустава — я не могу продолжать с вами игру; правда, у меня по вашей дочери слюнки текут, как у щенка по косточке, но не видать мне этого лакомого кусочка, потому что я набедокурил… И тогда его пожалеют: жалкий неосмотрительный мальчишка!
— Да, — продолжал Олев, подавляя раздражение, — у меня есть обязательства, которые не принято считать обязательными, которые не обязывают жениться, которые фактически вообще ни к чему не обязывают, которые могут показаться смехотворными тем, кто не знает, кто не пережил… — Казалось, он снова пришел в замешательство, опустил глаза. — У этой девушки умерла мать, — сказал он, устремляя на женщину широко раскрытые глаза.
И тут же сам испугался своих слов: такой причины никто бы не стал приводить, такая причина даже самому себе кажется несерьезной. Но, к своему удивлению, он заметил, что и женщина испугалась, смутилась. И в отчаянии, словно хватающийся за соломинку утопающий, Олев продолжал, запинаясь, напряженно:
— Я не знаю… вам, конечно, это может быть смешно… Но я… ведь я нес гроб! Ваша дочь красива, очень красива, и у нее есть все — все! — Он тряхнул головой, провел пальцами по волосам, коснулся ладонью лица. — Она, эта девушка, — сказал он, подняв голову, — может быть, действительно «такая», как вы ее назвали, жалкая, у нее нет ничего, и теперь… и как раз поэтому! Как вы можете хотеть, чтобы теперь я бросил ее! Разве я могу это сделать? Если бы у вашей дочери больше не было…
Он не кончил фразы. Он схватился руками за край стола, посмотрел женщине прямо в глаза и вдруг почувствовал, как по его щеке поползло что-то мокрое. Женщина виднелась как в тумане; капля скатилась к уголку рта, он слизнул ее — она оказалась соленой. Устыдившись, что зашел слишком далеко, он вскочил и уставился в подоконник.
— Должен я объяснить ей это? — тихо спросил он.
Было слышно, как женщина за его спиной поднялась. Олев обернулся; щека высохла, но он чувствовал, как уголок рта все еще подергивается.
— Нет-нет, не надо, — сказала мать Илоны, — я сама. Илона взрослая девушка, она должна понять!
Женщина протянула руку для прощания. Олев взял ее, задержал на мгновение в своей руке — сухую теплую руку. И сама женщина — ее тело, глаза — излучали тепло и, пожалуй, неподдельное сочувствие.
Моя большая победа, подумал Олев, глядя на улицу. И вправду большая победа: убедить человека, что тот заблуждается, самому сформировать его мысли, даже более — сформировать свой образ в его мыслях!
Однако он почему-то не ощущал торжества победы. Женщина удалялась, там, внизу, под опавшими каштанами, растворялась в сером дожде, и Олев ощутил, как на него наваливается какая-то тяжесть, будто вовсе не та женщина, а сам он становится все меньше и меньше. Ему хотелось удержать ее, крикнуть ей вслед, что да, Сирье беременна, от одного художника, которому наплевать на это; Олев подобрал ее в какую-то минуту сочувствия, возможно даже слабости; да, он наверняка даже сожалеет об этом, но не может бросить человека, который теперь с надеждой ухватился за него… Женщина окончательно скрылась из виду.
Я слишком взвинтил себя, подумал Олев. И вдруг он показался сам себе гадким, презренным человечишкой.
Что это? — думал он с удивлением, разве я сделал что-нибудь не так, вопреки своим правилам? Нет, я оставил о себе самое лучшее впечатление, истец сам оправдал меня. Все как нельзя лучше. Ложь — лишь средство, и в данном случае она блестяще выполнила свою задачу. Все отлично… Но только ли средством оказалась она на сей раз — ведь ему самому эта ложь была нужнее. Для самого себя воздвиг он эту потемкинскую деревню, чтобы напустить туману… Да, если б он хоть раз увидел, что Сирье не может обойтись без него, что ее надо п о д н я т ь и з п р а х а! Никогда Сирье не станет просить его, виснуть на нем… Он смаковал свою ложь, свою несуществующую власть над Сирье, как какой-нибудь одряхлевший прожигатель жизни смакует сексфильм.
Он сгорал от стыда, метался по комнате, грыз кулаки… Но где доказательства, что это н е т а к? Очень может быть, что Сирье просто не решается позвонить ему! Стоит только Олеву пойти туда… К Сирье? Нет, тогда-то он и окажется в роли просителя. А сейчас положение таково, что Олев выставил девушку, а не наоборот! Он ни перед кем не разоблачил себя. Его позору, его бессилию есть только один свидетель — он сам.
Олев вернулся к окну. Внизу уже зажглись фонари. Дождь шел не переставая… Нет, не по тебе я тоскую, упорно повторял он сам себе. Это нечто другое… Правда, мне иногда нужна женщина, но для этого годятся и другие: есть девушки более гибкие и более красивые, стоит лишь оглядеться вокруг! Но ты мне нужна еще для чего-то, в чем другие не могут тебя заменить, они надоедают и раздражают, а это обратно тому, чего ищу я… Этот чертов дождь! Не дает думать! Дождь всегда лишал его спокойствия, а сейчас этот однообразный шум был просто невыносим. Да, именно в такие вот минуты ему нужна Сирье — когда все осточертело, когда он не может найти себе места.
Не саму Сирье, а покоя жаждет он, покоя, который приносит ему Сирье. Когда Сирье с ним, у него такое ощущение, будто он пребывает не здесь. И именно в это «не здесь» ему и хочется уйти. Оно гораздо дороже ему, гораздо ближе, чем весь мир! И вообще, что ему в этом мире близко?.. Зачем я вообще живу, ведь мне здесь ничто не мило? — спрашивал он себя со все возрастающим удивлением. Совершенно случайно заброшен он в этот мир, и он не только свыкся с этим обстоятельством, но и считает его само собой разумеющимся, мечется, стремится к чему-то, хотя все это ненастоящее. Настоящее лишь то, что находится по ту сторону, — там покой, замену которому он и ищет теперь в Сирье.
Широко раскрытыми глазами он смотрел в окно. Затем снова принялся ходить по комнате, остановился… Да, он знает: его появление на свет было случайным, даже нежелательным. Его не хотели! И это «не хотели» сохранилось в нем — как отчуждение и презрение ко всему посюстороннему… И Сирье, и твоя желанная карьера — все это не что иное, как огромная потемкинская деревня, сказал он себе с горечью. Ты построил ее из страха перед уходом в небытие, из страха перед тем, чего боятся все — и ты вместе с ними. Ну а теперь, когда тебе это ясно, ты все еще хочешь обманывать себя? Нет, перед другими можно лгать сколько угодно, а перед самим собой надо быть честным!
В его голове царила такая ясность, что ему стало страшно. Он метнулся к дивану, плотно вжался в его угол. Снизу, с улицы, в комнату струился свет фонарей. Ему было неуютно в этом полумраке, который стирал очертания мебели, делал предметы нереальными, заставлял напрягать зрение. Но этот полумрак, несший в себе что-то зловещее, в то же время защищал его от самого себя, как бы оттягивал время… Если б можно было заснуть сейчас, а проснуться утром, когда все заполнено естественным мягким светом… Постепенно до его слуха опять стал доходить шум дождя; стук капель бил по мозгам; ему казалось, будто кто-то тихонько, монотонно смеется над ним… Он вскочил и зажег свет.
Ну что же это в самом деле? — спросил он себя, щурясь от яркого света. Разве меня здесь что-нибудь удерживает?
Недобро усмехаясь, он прошел в ванную, открыл краны. Вода не должна быть слишком горячей, но и слишком прохладной тоже. Он вынул из коробки с фотопринадлежностями термометр и отрегулировал температуру воды — на тридцать семь градусов — это, пожалуй, подходяще; затем разделся. У матери валялось здесь множество бритвенных лезвий. Видимо, мать брила подмышки и бросала лезвия где придется. Некоторые из них, наверно, еще были пригодны к употреблению. Но Олев все-таки вынул из пачки новое лезвие «6 morning».
«Six morning thin gold…» — пробормотал он рассеянно и закрыл кран.