Воды не должно быть слишком много; наоборот, воды должно быть совсем мало — ведь не топиться же он собрался.
Почему считается, что люди кончают с собой в порыве отчаяния? Я, например, совершенно спокоен, даже доволен собой. Почему же не исправить совершенную ошибку? Если я знаю, что это единственное место, где мне было действительно хорошо, то почему бы тут же и не покончить со всем — теперь, когда я сам могу решать вопрос о собственном существовании. Правда, это не совсем то, но ведь и утроба матери была всего-то заполненным жидкостью сосудом.
Он поболтал в воде пальцем. Вода колыхалась, тихо манила. Сейчас он в нее погрузится, и вода постепенно начнет краснеть, терять свою прозрачность; он растворится в ней, согнув колени, и это мгновение навсегда останется с ним; никто, даже его мать не сможет лишить его этого мгновения.
Он согнул в локте левую руку и отвел назад кисть — не сильно, не так, чтобы мышцы напряглись, а в самую меру, так, чтобы ясно выступили вены и белый бугорок на сгибе. Он смотрел на эти две тонкие голубые линии под кожей: чудно — через них может вытечь кровь из всего тела. Но сможет ли он сделать порез? Он решил сперва попробовать: приложил лезвие к безымянному пальцу левой руки, так что показалось, будто оно врезается в плоть, правда, не очень глубоко, затем отвернулся и резко дернул.
Зачем я отвернулся! — упрекнул он себя. Порез получился неровным; потекла кровь и заструилась с пальца в ладонь, закапала на пол, заблестела темным пятном на блекло-красных керамических плитках. Он сунул палец в ванну. Вода вокруг пальца быстро окрасилась в красный цвет, палец приятно заныл. Он снова поднял руку и согнул ее в локте. Полоснуть — само по себе не трудно; это — как летом бултыхнуться в холодную воду, просто не следует тянуть.
Откуда-то послышалось странное повизгивание. Где-то совсем рядом. Олев ничего не понимал… и вдруг сообразил: собака тявкает! Собака мчится сюда, скользит по паркету; быстрые шаги — это мать чуть ли не бегом спешит сюда! Все еще сжимая пальцами лезвие, он растерянно оглянулся. Дверь была открыта! Он не закрыл дверь ванной на крючок!
Мать распахнула дверь; она стояла на пороге: глаза ее округлились от страха, рот открыт, губы дрожат.
Чего она уставилась на меня? — подумал Олев и вдруг догадался: палец ныл, с него капала кровь. Он попытался спрятать руку за спину, затем сообразил, что он голый и мать глядит на него; заметив под ногами подпрыгивающую и скулящую собаку, он вдруг разозлился: глупо, неприлично матери вот так врываться, глазеть на него, голого!
— Понабросала всюду своих лезвий! — крикнул он, чувствуя, как от обиды начинает дрожать уголок рта. — Я порезался!
Он вытянул руку и исподлобья враждебно уставился на мать.
— Как я теперь пойду в ванну, ведь из пальца кровь течет!
Мать вздохнула, растерянно покачала головой, пожала плечами и сказала:
— Господи! Кровь из пальца идет! Ну, давай перевяжу.
— Ладно, только накину что-нибудь.
— Что там стряслось? — услышал Олев, уже натягивая брюки, голос отца, доносившийся, кажется, из прихожей.
— Да нет, ничего, — раздался в ответ голос матери.
— Вот видишь! — сказал отец. — Я же тебе говорил… Вечно выдумываешь всякие ужасы… Пойду поставлю машину на место!
В комнате мать, возможно, раздраженная спокойствием отца, снова разволновалась.
— Почему ты собрался в ванну в такое неурочное время? — спросила она.
— Отчего же неурочное?
— Ну, среди ночи.
— Ах вот что, — сказал Олев. — Я подумал, что скорее засну после ванны…
— Заснешь? — удивилась мать. — А чем ты до сих пор занимался, что еще не спишь?
— Да так, гости были, только что ушли.
Мать молча перевязывала палец, но Олев чувствовал, что она настороже.
— Какие гости? — как бы между прочим спросила мать.
— Да свои… ребята…
— Олев, — сказала вдруг мать, уронив руки, — Олев!
Она заговорила быстро, будто стыдясь своих слов, зная, что Олеву ее слова неприятны:
— Мы ведь никогда ничего тебе не запрещали, гуляй со своими девушками — ведь и эта Сирье довольно милая, отцу она даже очень нравится… только не… только не с этими старухами!
— С какими старухами? — спросил Олев, искренне изумляясь. — С какими старухами?! — Он сокрушенно покачал головой: только мать могла додуматься до такого! — Ты думаешь, если б здесь была женщина, то она ушла бы среди ночи? Я же сказал: играли в бридж, пили кофе. Все было нормально. Даже пустых бутылок нет — можешь проверить! Даже пива не пили! Ты думаешь, какая-нибудь женщина согласится без бутылки?.. И вообще, почему ты так рано вернулась?
— Ах, я не знаю, — тихо ответила мать и махнула рукой, — гости уехали… Олев, сынок! — вдруг воскликнула она и залилась слезами.
Олев стиснул зубы, лицо его стало непроницаемей гипсовой маски: опять предстояла одна из тех сцен, которые он презирал больше всего на свете.
Но вопреки всем ожиданиям мать взяла себя в руки. Она убрала ножницы в коробку.
— Ну, иди теперь в ванну, — сказала она, коснувшись губами лба Олева.
Это было так неожиданно, необычно, так непохоже на ее ревнивые эгоистичные ласки, вызывавшие у Олева отвращение; это вышло так просто, словно мать благословила его…
Олев еще и в ванной не мог прийти в себя, он ошеломленно провел пальцем по лбу; затем закрыл дверь на крючок, снова разделся, сел на край ванны. И устало рассмеялся про себя.
СИРЬЕ села в трамвай у кинотеатра «Форум», ей не хотелось плестись пешком по давно надоевшему маршруту от института до дома: мимо универмага, по кишащей людьми улице Виру, через подземный переход к Балтийскому вокзалу… В трамвае было тепло. Радиаторы под сиденьями согревали ноги. Сирье села к окну; как волна набегал и спадал людской поток — одни входили, другие выходили, а ее место было похоже на тихую заводь в излучине большой реки. Рядом с ней уселся грузный мужчина с багровым лицом и тоненькой папкой в руках. На голове у него была маленькая тирольская шляпа; напротив него устроилась полная хмурая женщина с обвисшими бледными щеками, в ядовито-зеленом платке. Они как бы образовали защитную дамбу перед ее заводью. Сирье было жаль разрушать эту дамбу, и когда подошла ее остановка — Балтийский вокзал, — она поехала дальше. Ведь она может сойти и на любой другой остановке и поехать назад: не все ли равно, вернется она домой со стороны Ласнамяэ или со стороны Копли, важно лишь то, что в любом случае ей приходится возвращаться назад.
Остановки сменялись быстро. Как-то незаметно разрушилась и дамба перед ней; вагон опустел и, наконец, пустой и неуютный, обогнув небольшую, засаженную елями лужайку, снова начал постепенно наполняться людьми.
День был сумрачный; становилось все темнее. В окна хлестал дождь пополам со снегом. Снова проплыли мимо облетевшие каштаны, небольшая грязно-розовая булочная, затем перед глазами побежал серый дощатый забор. Он все бежал, бежал…
— Долго он будет здесь стоять? — услышала Сирье за собой ворчливый голос.
Только теперь она заметила: забор не кончается потому, что трамвай стоит у железнодорожного переезда. Через некоторое время проехал пыхтящий паровоз. В его иссиня-черном боку виднелся проем, из которого выглядывала розовая физиономия машиниста. Затем опять поплыли дома, заборы, деревья. У Балтийского вокзала возникла сутолока — здесь сменялись почти все пассажиры вагона. Сирье тоже чуть было не сошла, но тут вспомнила, что непременно должна повидать подругу, которая работает в обувном магазине на улице Виру. Она поехала дальше, и ей вдруг стало казаться, что трамвай тянется от остановки к остановке нестерпимо медленно.
Сирье быстро пошла по улице Виру. Мокрый снег залеплял глаза. Люди обгоняли ее, неслись навстречу; весело было мчаться прямо на них, а затем, в последнюю секунду, уклоняться в сторону, лавировать, подобно велосипедисту среди огромных самосвалов. Вишневое пальто, как плащ тореадора, металось из стороны в сторону, время от времени исчезая в дверях магазинов — старые покосившиеся каменные дома стояли здесь, тесно прижавшись друг к другу, в каждом из них на первом этаже был магазин, откуда на улицу струилось тепло — людской поток не давал дверям закрываться.