Собака пискнула, напряглась. Шея у нее была теплая: кость, мягкая пружинящая плоть, шерсть. Пальцы Олева сжимали нечто очень гибкое и тонкое, как будто он с корнями выдергивал из земли деревце; и тут что-то оборвалось — словно завял гибкий стебелек, шея перестала сопротивляться; пальцы ушли во что-то мягкое, похожее на пластилин, ушли так неожиданно, что ужас и испуг передались от пальцев глазам, глаза его широко раскрылись, отражая появившуюся в пальцах дрожь; он никогда не убивал, только причинял боль всему живому, гибкому, смаковал чужие мучения; никогда раньше его пальцы не прикасались к такому безжизненному пластилину; он с отвращением хотел отбросить то, что держал в руках, но побоялся разжать пальцы, побоялся увидеть следы на шее собаки, вмятины, оставленные его руками.
Собачья пасть была приоткрыта, все еще блестящий язык высовывался изо рта. И глаза, готовые выскочить из орбит, — эти два темных бездонных озерка. В них отражались облака, сосны, фигура самого хозяина. Бескрайний мир, вмещавший в себя многоголосый шум и яркий свет, неудержимо бурлил в них, когда она носилась под соснами. Теперь же в этих глазах сияла непривычная пустота — лишь облака отражались в них, отражались все туманнее, потухая.
А он все еще не понимал, что произошло. Он по-прежнему держал в руках этот угасающий, исчезающий мир — но совершенно непостижимая, непонятная, лишь смутно угадываемая скорбь потери уже наваливалась на него, и на глаза навернулись слезы.
Как быть с матерью?
1
Утро
Мать сидит на краю постели в ситцевой ночной сорочке и причесывается. Она без особого старания поспешно проводит редким гребнем несколько раз по волосам. Зеркалом мать не пользуется, старинное трюмо стоит в изножье кровати. Да ей и незачем глядеться в зеркало, она просто зачесывает волосы через голову. Взор ее устремлен на противоположную стену, в невидимую точку под самым потолком, глаза и лицо лучисты и радостны, словно в канун праздника. В них светится какое-то одушевление, некая мысль, чувство, а может, воспоминание, как у человека, стоящего с обнаженной головой на открытом холме, на солнце и ветру… Кукарекает петух, хриплым тенором отзывается собака.
— Ишь ты, и Мури вернулся с гулянки. Небось и второе ухо потерял? — глуховато, растягивая слова, бормочет мать. Голос не вяжется с ее проворными движениями и бодрым зарумянившимся лицом. Голос звучит так, будто она разговаривает во сне.
И вот она уже вскакивает с постели, бросает взгляд на часы — такие же маленькие, круглые и тугие, как и она сама. Часы стоят на ночном столике, среди пузырьков с лекарствами и тюбиков с мазями; на них без четверти пять.
2
В хлеву
Как только мать входит в хлев, там поднимается разноголосый шум. Коровы, молодая и старая, встают со своих подстилок, потягиваются и совершают еще кое-что: старая корова пускает звучную струю и с шумом роняет лепешки, молодая справляет свои дела более мелодично… В закутках визжат поросята и хрюкает свинья; в загончике блеют овцы; просыпаются куры, встряхиваются, слетают вниз с жердей и кудахчут. Только теленок, не соображая, что уже пора вставать, все еще тихо дремлет в своем маленьком стойле в углу хлева.
Мать занимается скотиной молча, не беседует с ней, как другие деревенские женщины, особенно одинокие; она, когда надо, лишь отдает приказания, как сейчас молодой корове: «Повернись, пожалуйста!» И корова, немного подумав, делает шаг в сторону, а мать кладет оставшееся в кормушке сено ей на подстилку.
В хлеву скопился навоз, особенно много его под коровами, они живут как на матрасе. Кроме того, большая куча вздымается под насестами, около двустворчатых ворот хлева. Весна уже переходит в лето, картошка посажена, вовсю пахнут березы. Но вывезти навоз пока не успели — ждали, когда появится на свет теленок.
3
В ателье у Ильмы
Март сидит за кухонным столом. Он уже наполовину одет: на нижнюю рубашку накинут длинный, видавший виды махровый халат, на ногах поношенные брюки с едва заметными стрелками. Он намазывает масло на толстый ломоть хлеба. Слой масла не тоньше куска хлеба. Да и сам Март сто́ит своего бутерброда: он большой, сильный, с крепкой шеей, жесткими светлыми прядями волос и круглыми румяными щеками.
Несмотря на ранний час и сонный взгляд, Март кажется вполне довольным жизнью — уголок рта готов вот-вот приподняться в улыбке. До женитьбы Март ютился в комнатушке у своей старой тетки сектантки Эльвины. В сущности, то была бывшая кладовка, которую он откупил у нее за солидную сумму и более или менее приспособил под жилье. Рядом, в большой комнате с плитой, неистовствовали тетка со своей дочкой и зятем Мефодием. Каждый раз перед тем, как сесть за стол, они молились, причем режущий ухо голос тетки перекрывал остальные голоса. По вечерам у них собиралась компания женщин, Мефодий беседовал с ними, а потом начинались песнопения под гитару… Поначалу от тишины, царившей в этом подвальном этаже, выходившем окнами во двор, у Марта звенело в ушах, и он любил повторять, что еще при жизни попал на небеса, под крыло ангела.
«Ангел» Ильма лежит на широкой тахте, натянув одеяло до самого подбородка; ее лицо, обрамленное длинными иссиня-черными волосами, недовольное и заспанное. Ильму мутит — такое чувство, будто на месте пупка большая черная дыра! В нос ударяет запах помоев… Старый деревянный дом, в подвальном этаже которого находится ателье Ильмы, зажат между новыми высокими каменными домами. Новостройка нанесла жестокий удар канализационной системе деревянного строения, и в сырую погоду, а особенно когда рядом в прачечной еще кто-то и стирает, из-под пола просачивается отвратительный запах. Прежде Ильме этот обособленный уголок тоже казался чуть ли не раем — до тех пор, пока она обитала здесь добровольно, пока ее не загнали сюда насовсем. И теперь, когда она просыпается по утрам, у нее тут же портится настроение, а взгляд плутает по комнате в поисках объекта, на который можно было бы излить свою хандру.
В комнате стоят еще большой старый письменный стол, книжные полки, мольберт и в углу черная печь из ребристой жести. На стенах висят картины. Это не изображения каких-либо фигур или прочих привычных предметов, а ритмы, выраженные геометрическими формами, чем-то напоминающие пейзажи. Они выполнены гуашью, в них превалируют желтое с зеленым. В чем-то они женственны, можно сказать, что чувства в них преобладают над рассудком. Кроме того, на стене висят потускневшая икона — мадонна с младенцем — и большая репродукция — пейзаж с овцами… Далее комната переходит в тесный закуток-кухню, куда еле-еле втиснулись маленькая плита и круглый столик с двумя табуретками. За этим столиком и сидит Март. Перед ним в двух больших кружках дымится кофе с молоком. Март кончает намазывать маслом второй ломоть хлеба.
— Ну чего этот будильник так ужасно трезвонит! Каждый раз будит меня! — жалуется Ильма.
Будильник, стоящий на книжной полке, и впрямь выглядит устрашающе: старый, внушительный, вместо привычной кнопки у него колпачок, а под ним молоточек, который и трезвонит; остановить его можно специальным рычажком. Это чудовище совсем недавно бушевало на книжной полке и разбудило Ильму, затем она впала в смутное полузабытье, от которого очнулась с тошнотой.
Март ухмыляется:
— На то он и будильник! Вставай-ка побыстрее и одевайся, иначе мы не успеем на поезд!
— Я не могу встать так сразу — я упаду!
— Если б тебе надо было возиться с детьми или скотиной, тебя бы никто не спросил, можешь ты или нет, дело не ждет! — с важным видом и серьезно, как ребенку, говорит Март Ильме.
— Я тоже не стану спрашивать, если упаду! — бурчит Ильма.
— В старые времена, когда женщина не могла больше работать, она умирала, а в дом брали новую хозяйку.