— Нет, со здоровьем у меня все в порядке, — смеюсь я. — Это правда — ваши долги ликвидированы!
— И я не должен заминдару за семена, что брал для весеннего посева? И за пользование его волами? И за полив воды?
Старый безземельный дехканин, он не верил, что многочисленные долги, тяжелой гирей висевшие на его шее, больше не существуют. Пришла новая власть, вспомнила о бедном Раджабе, решила помочь, облегчить его душу хотя бы в последние годы жизни.
— А как же Коран? — напоминает ему Фатех. — Ведь это грешно — долги не отдавать, на том свете будет страшный суд.
— Верно, верно говоришь, брат, — огорчился Раджаб. — Грех большой…
— Вот у меня вчера сосед занял двадцать афгани, да в понедельник машкоб[8] Назар десять афгани, — стал было рассказывать старый жестянщик, но его остановил брат.
— Повремени о своем… Давай дальше послушаем. — И уже обращаясь ко мне: — Ладно ты говоришь, Салех. Все у тебя, как в сказке, получается. Ну еще что надумало твое правительство, какой закон объявлен?
— Декрет номер семь, — отвечаю я.
— Ну, ну, расскажи нам о нем, — просит Раджаб.
Надо знать нашу страну, чтобы понять революционное значение этого декрета. Он провозглашал равноправие женщин с мужчинами. Декретом № 7 калым за невесту определялся не выше 300 афгани. Услышав о таком низком калыме, установленном правительством, вознегодовал сгорбленный годами Раджаб.
— Это несправедливо! — кричит он на меня, словно я автор декрета. — Несправедливо! Я всю жизнь своим горбом деньги на калым зарабатывал. Женился, когда мне перевалило за сорок. Отдал за жену двадцать тысяч афгани, а теперь только триста.
— Я тоже немалые деньги платил за Анахиту — тридцать тысяч афгани, — говорит Фатех. — Конечно, обидно, что этого декрета не было в наше время! Сколько можно было бы сэкономить на женитьбе… Но Салеху нашему повезло, всего триста афгани надо платить за невесту! Такую сумму мы всегда заработать сумеем! Верно я говорю?! — и хлопает меня по спине своей тяжелой рукой.
— Вам, конечно, радость от этого декрета, а мне горе, — сокрушается старший дядя.
— Да почему же горе? — недоумеваю я.
— Почему, почему, — недоволен он моим вопросом. — Да потому, что у меня еще пятеро невест на выданье. Думал, наконец деньги в дом придут. Девки ладные, красивые. Не меньше тридцати тысяч афгани за каждую калым собирался получить. А теперь не деньги, а одни мыши в свадебном мешке… Нет, этот декрет мне не подходит! — решительно заявил он.
— А что там о земельной реформе люди болтают? — интересуется Фатех. — Верно ли?
— Верно! — говорю я. — Готовится такой декрет, землю получит тот, кто ее обрабатывает. Не будет больше помещиков и не будет батраков в нашей стране.
Говорю серьезно, а старики меня на смех подняли.
— Ха, ха, ха! — громко смеется Фатех. Весело стало и его брату. Хихикает в кулачок, трясет бородой.
— Да что же здесь смешного? — удивляюсь я. — Революция дехканам землю даст, воду для полива.
— Даст-то даст, да никто не возьмет, — уже серьезно говорит Раджаб.
— Почему же?
— Да потому, что земля чужая, ее трогать нельзя.
— Так ведь декрет будет!
— Эх, Салех, умный ты парень, а простой истины не понимаешь, — вздыхает Раджаб. — Твой декрет смертные люди писать будут. А Коран написан святой рукой. Частная собственность — неприкосновенна! И горе тому, кто на нее посягнет!
— Горе тому! — повторяет, как клятву, дядюшка Фатех.
Вот и попробуй разъяснить им значение важнейших декретов Революционного совета республики.
* * *
Я смотрю на моих почтенных дядюшек, а сам невольно думаю об отце. Неужели и он бы отказался от своего счастья? Подумать только, государство бесплатно будет раздавать землю беднякам, а они боятся ее брать, за грех тяжкий считают? Истинные хозяева земли снова остаются батраками… Как бы ты поступил, отец?
Мать свою не помню, умерла, говорят, в муках, когда меня рожала. А вот отца хорошо помню. Особенно его глаза, вечно печальные и усталые от жизни. Он очень любил меня. Может, потому, что рос я в большой семье младшим. Было у меня десять братьев и пять сестер, все в лохмотьях, цыпках и лишаях. Однажды, когда мне было лет десять, поехали мы с отцом на базар в соседний большой кишлак. Здесь отец удачно продал единственного бычка в нашем хозяйстве, расщедрился, решил детям подарки купить. Кому бусы стеклянные, кому леденцы, а старшему, Сабиту, — жилет вязаный. Только дарить никому не пришлось. Беда стряслась, пока мы были в городе. Тряхнула горы сильная зилзила[9], в одно мгновение похоронила под каменными глыбами наш кишлак…
Остались мы с отцом одни-одинешеньки, без кола и двора. Ушли подальше от страшного места, поставили шалаш. Спать есть где, а вот с едой плохо, одни лепешки из лебеды… Тяжелый был тот памятный для меня год. Много людей погибло от зилзилы, тут еще засуха, земля от палящего солнца, куда ни глянь, вся потрескалась, урожай на корню сгорел. И на больших помещичьих площадях, и на нашем клочке в четыре джериба[10]. Пришла зима, и из травы уже лепешку не испечешь. Пошел отец на поклон к помещику. Добрым он поначалу отцу показался, без лишних слов отвесил на весах мешок кукурузной муки, о долгах за полив воды и буйволов для пахоты ничего не сказал. Понимал, что взять с отца нечего. Только в толстую книгу что-то записал. Чихнул во всю силу, утер рукавом халата нос, сказал печальным голосом:
— Понимаю, понимаю… Всем нам тяжело… Разгневались небеса, капли дождя лишили нас, грешных. Сколько добра моего погибло. Но надо делиться с ближним тем, что есть. С долгами не торопись, отдашь по осени. Но, естественно, в двойном теперь размере…
— Как в двойном размере? Как, половину урожая? — испугался отец. — Побойся Аллаха, мой господин!
— Не мне, а тебе, голодранец, надо Аллаха бояться. Не нравятся мои условия, иди своей дорогой, только мешок оставь у порога, да давай подсчет произведем твоих долгов… — И волосатая рука помещика потянулась к костяшкам тяжелых канцелярских счетов.
Сурова тогда была зима в наших краях. От холода и голода вымерли целые семьи. Мы выжили с отцом, дотянули на кукурузной муке до теплого солнца. У меня хотя и кружилась по утрам голова, но еще какая-то силенка осталась. Подрядился я с ребятами в горах хворост собирать, таскать на своей хилой спине на помещичий двор. За каждую вязанку управляющий давал по три афгани. Деньги небольшие, но все же подспорье нам с отцом… А он совсем плох у меня стал. Как занемог с января, никак отойти не может. Душит его кашель проклятый и днем и ночью. И худой стал, лицо что зола в потухшем костре…
А весна была в тот год дружная и буйная. Зимой, как никогда, много дождей со снегом вперемешку выпало, до самых глубин землю насытили. И пошли, полезли вверх травы сочные, зашумела, забилась в арыках вода. Пришла пора сеять…
Совершил отец свой утренний намаз, побыл наедине с Аллахом, взялся за ручки омача[11], проложил деревянным лемехом первую борозду, а вторую не осилил.
Я опоздал с завтраком, не успел отца накормить горячей лепешкой, напоить родниковой водой.
Зову громко, думаю, уснул, лежит отдыхает:
— Падар, падар[12], вставай!
А он не отзывается, глаза стеклянные в небо уставились, смотрят, как клиньями потянулись с юга на север птичьи караваны, и молчит.
Все выше и выше из-за вершин подымается солнце, тают серебристые росы на траве, жужжат, словно провода от ветра на столбах дорожных, злые оводы.
— Падар! Падар! Падар! — с ужасом кричу я не своим голосом.
Нет мне ответа, только буйволы в упряжке косятся на меня, ждут, как и я, когда же поднимется на ноги хозяин, стегнет небольно хворостиной их спины, скажет тихим, ласковым голосом: «Пошли, родимые! Пошли!»