Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Разгоряченные, потные, запыхавшиеся, мы останавливаемся только возле нашей деревни, у сарая отца Вациса. Скидываем лыжи. Бросаем их как попало. Да, небрежно скидываем замечательные лыжи нашего собственного изготовления. На что они нам теперь? Зачем лыжи, зачем горы, зачем снег? Зачем все это?

Мы забираемся в сарай и бросаемся на сено.

Молчим.

Я не могу собраться с мыслями, сосредоточиться на чем-нибудь одном. Закрываю глаза. Я вижу сотни тараканов и крыс. Вижу их так же отчетливо, как в бреду, во время болезни. Нет, это не тараканы и не крысы. Это эсэсовцы. Я щупаю свой лоб — уж не жар ли у меня? Так и есть, голова горит. Но мне же просто жарко, и все. Я гляжу на Вациса. Он лежит ничком, зарывшись в сено. Неужели мне мерещится? У Вациса вздрагивают плечи. Что с ним такое?

— Вацис!

Он не отвечает.

Я беру его за плечи и пытаюсь повернуть. Вацис не дается. Уткнулся лицом в ладони. Ладно, пусть выплачется…

Я подхожу к нашему тайнику. Вынимаю коробку, достаю дневник, чернила, ручку.

— Вацис, надо все записать. Давай, твоя очередь, — говорю я.

— Не могу. Ты пиши. Я покараулю, — слышу я тихий ответ.

Вацис встает и отходит к дверям сарая. Там он замирает. Стоит неподвижно, как столб. Я подхожу к верстаку. Пытаюсь писать. Не получается. Вывожу несколько фраз, потом зачеркиваю. Пишу и зачеркиваю. Нет, не надо торопиться, надо все хорошенько обдумать, вспомнить. Как же это было?

…С самого утра мы с Вацисом взяли лыжи и побежали, как и собирались накануне, в Пипляй, к Стасису Жельвису. Утро выдалось хмурое. Медленно кружились редкие снежинки. Лыжи легко скользили. На полпути, там, где у перекрестка стоит старая ракита с дуплом, мы остановились отдохнуть. На растрескавшейся коре дерева висело объявление. Огромные и черные, точно злые вороны, буквы так и бросались в глаза. Мы впились глазами в объявление. Там было написано:

«В новогоднюю ночь неизвестные лица напали на здание жандармерии городка Пушинай. Гестапо приказывает:

1. Не впускать в дома скрывающихся коммунистов, комсомольцев, солдат Красной Армии, евреев и прочих подозрительных лиц.

2. Всякий, заметивший подозрительный элемент, должен немедленно сообщить в гестапо.

3. Лица, укрывающие вышеупомянутых подозрительных лиц, впускающие их в дом, снабжающие продуктами и одеждой, будут расстреляны либо повешены.

4. За каждого убитого немца будут браться заложники и будут расстреляны либо казнены через повешение.

5. За распространение…»

— Рви, — потеряв терпение, говорю я.

Наши руки дружно схватили объявление. Через миг от него остались одни обрывки.

— А теперь побежали в Пипляй. По дороге все объявления по ветру развеем.

— Бегом!

И мы покатили. Здорово было! Я понимал, что в этом деле партизаны Ламанки не обошлись и без моей мамы. Да, славно они потрудились в новогоднюю ночь. Напали на жандармерию? Не просто напали. Четверо фашистов были убиты, а здание-то сгорело. Партизан и духу не осталось. То-то разъярились фашисты. В городок прибыл отряд эсэсовцев. Мы столкнулись с ними носом к носу. Мы с Вацисом успели сорвать еще два объявления. А на шоссе увидели эсэсовцев. В касках, увешанных автоматами, окруженных пулеметами. Они вели собак.

— Откуда они идут? — спросил Вацис, когда отряд удалился.

Мне тоже было неясно. По-видимому, прочесывали лес, партизан искали.

— Давай-ка поскорей, — стал я поторапливать Вациса.

Едва только вынырнули мы из леска, как тут же застыли на месте. Дом Жельвисов находился на окраине деревни, ближе к лесу. Однако дома на месте не было. Только дымился обгорелый остов избы. Вокруг пожарища бродили люди, рыдали, заламывали руки. Мы подъехали поближе. Что они там делают? Длинными шестами с крюками на концах люди разгребали тлеющие бревна, что-то выволакивали, укладывали на одеяла.

— Вацис, что они там тащат?

Мы подобрались еще ближе, совсем близко…

— Не понимаю, что это несут? — мне становилось страшно.

Вдруг рядом со мной раздался пронзительный крик. Я не успел удержать Вациса. Он вскрикивает, отворачивается и мчится прочь от дома Жельвисов. Я тоже бегу. Я видел. Я все разглядел…

Вацис все еще стоит у дверей сарая. Мои пальцы онемели, сжимая ручку. Надо писать. Я принимаюсь выводить буквы.

«В деревне Пипляй эсэсовцы живьем сожгли семью Жельвисов. Двоих взрослых и двоих детей. Обуглившиеся трупы были извлечены из-под груды горелых бревен. Это произошло 10 января 1944 года». Немного подумав, я дописываю: «Юные партизаны отряда «Перкунас» считают Стасиса Жельвиса своим бойцом и клянутся отомстить за него».

Я ставлю точку. Прячу дневник. Разговаривать неохота. Меня бьет озноб.

— Вацис, ночью приходи в подвал. Будем печатать воззвания. Все должны знать о таком зверстве.

— Во сколько? — едва шевелятся губы моего друга.

— В восемь.

— Ладно.

Мама дома. Она расстроенная, заплаканная. Страшная весть дошла и до нее. До всех дошла. И пусть. Пусть знают окрестные села, пусть знают города, вся Литва, весь мир, пусть! Живьем сожгли. Людей сожгли живьем, нашего Стасиса!

Пир у золотого линя - i_017.jpg

— Доконаешь ты меня, — укоризненно произносит мама. — Такие тревожные дни, а ты все где-то пропадаешь.

Я рассказываю, как мы были в Пипляй.

— Детей не пощадили, — качает головой мама. — А ты зачем в Пипляй ходишь?

Но ведь и она сама ходила в Пипляй. К Жельвису. И не раз.

— Мама, а кто был Жельвис?

— Наш человек. Связной.

— Стасис тоже был настоящий человек. Мы… — тут я осекаюсь. — Где Оля с Казисом? — перевожу я разговор на другую тему.

— На реке. Сходи, погляди, не случилось бы чего.

Я направляюсь к двери. Потом останавливаюсь.

— Мама, всюду полно эсэсовцев Леса прочесывают. Надо доктору сообщить.

Мама долго смотрит на меня.

— Мы знаем.

Я ухожу. Мама сказала «знаем». Стало быть, мама знает и доктор знает, знают люди из Ламанки. Знают все.

Мы с Вацисом тоже все знаем. Пусть не думают…

XII

После того как партизаны сожгли здание жандармерии, Дрейшерис как-то притих, присмирел. Некоторое время на глаза мне не попадался и Густас. Но как только в городке появились эсэсовцы, Дрейшерис снова ожил. Однажды он вдруг заявился к нам и вот уже сидит, расставив ноги в сапогах, у нашего стола, исподлобья поглядывая то на маму, то на меня. Особенно внимательно разглядывает он Олю. Чего ему надо? Я вижу, мама встревожена. Мне тоже не по себе. Не от страха. Ненавижу я этого хромого фашиста. По-моему, от него даже смердит. Прямо в дом явился! Уселся по-хозяйски и молчит загадочно. Это его молчание особенно злит и бесит меня.

Наконец Дрейшерис прищуривает левый глаз и, поглядывая на маму, говорит:

— Того, трудно тебе без мужа-то живется.

— Не-лег-ко, — отвечает мама и глядит в упор на фашиста.

К чему это он клонит, старый гад?

— Нелегко, — повторяет за ней Дрейшерис. — Как же это, того, еще один рот у тебя прибавился?

— Да я уж не раз говорила, — спокойно отвечает мама. — Хочешь — на, почитай.

Мама достает из ящика стола две бумаги. Протягивает их Дрейшерису. Я знаю, что в них написано. Одна, желтая — Олина метрика, а другая — справка о том, что Юлю Милашюте мы взяли из детских яслей. Мама ее удочерила, и она наша. Все правильно, все понятно. Нам, но не Дрейшерису. Он читает бумаги, вертит, рассматривает печати на свет.

— Чего тебе надо, Дрейшерис? — взрывается мама. Тот улыбается, кладет документы на стол. Потом вдруг протягивает руки к Оле и говорит:

— Ком цу мир, медхен.

Оля глядит на фашиста огромными черными глазами. Она не понимает, что говорит Дрейшерис. Зато маме ясно. Она сжимает кулаки, стискивает зубы.

— Все никак не уймешься, Дрейшерис. Все тебе мало места, все тесно. Ребенок — и тот тебе помеха, — как топором рубит мама.

38
{"b":"848443","o":1}