Елка убрана. Словно сказочная царевна, манит она своим пестрым сверкающим нарядом.
— Динь-динь, динь-динь!
На улице раздается звон бубенцов. Кто-то летит в санках. Мы с мамой кидаемся к окну. Никого не видать. Сумерки. Я выскакиваю во двор. Да это же к Дрейшерису въезжают две пары саней. Я пулей мчусь назад.
— Гестапо!
Странное дело. Мама не удивляется и не пугается. Она слегка задумывается, потом говорит:
— Оденься потеплее и сходи посчитай, сколько их туда ввалилось.
Вот это разговор. Раз-два, и я готов.
— Будет сделано, — говорю я, выскальзывая за дверь.
Торопиться не к чему. Обожду, пока стемнеет. Шаг за шагом полегоньку направляюсь я к усадьбе Дрейшериса и размышляю. Значит, так. Ветер северный. Чтобы собака не почуяла, мне надо подойти к дому с южной стороны. Удобно? Не очень-то. Как раз с той стороны у них сени. Оттуда может выйти Дрейшерис, гестаповец или Густас. Тем не менее другого пути нет. Надо обойти собаку. Она теперь опаснее людей.
У забора, окружающего хозяйство Дрейшериса, я приседаю на корточки и начинаю прислушиваться. В доме уже шумно. Все окна освещены. Пирушка идет в горнице. Вот открывается входная дверь. Я сжимаюсь в комочек. Выходит кто-то. Прихрамывает. Да это же Дрейшерис. Я вижу, как он направляется к саням и накрывает лошадей попонами, приносит им сена. Помочившись за углом, он, мурлыкая себе под нос, возвращается в избу.
Я выжидаю. В доме запели. Все громче и громче. Голоса нестройные, перебивают друг друга. Пора. Я перемахиваю через забор и, пригнувшись, подбегаю к крайнему окну избы. Осторожно заглядываю. Заглядываю в окно и едва не слепну. Передо мной предстает во всей красе, во всем своем блеске настоящая новогодняя елка. На ветках покачиваются райские птицы, сидят веселые белочки, сверкают золотые шары, серебряные звезды, реют пылающие стрелы, без ветра вертятся мельницы, брызжет холодный огонь, блестит снег… Я не вижу, что происходит в избе. Совсем ничего. Я гляжу на елку. Она одна стоит передо мной. Эх, зажечь бы хоть один бенгальский огонь, одну палочку! Подержать бы, как кто-то там в избе. Кто же это? Тут я вспоминаю все. В искрящемся круге бенгальских огней я различаю лейтенанта Шмита. Мне кажется, что он вертит над головой не холодный огонь, а свою плетку. Я слышу ее свист. Мне отлично видна бритая голова лейтенанта. Она покрыта каплями пота. Он устал и задыхается, вертя над головой плетку. Сколько было тогда ударов? Столько, сколько искр, которые так призывно сыплются из рук лейтенанта гестапо Шмита…
Теперь я уже не вижу елки. Передо мной — целое осиное гнездо фашистов. Вокруг стола, уставленного праздничными яствами, сидят гестаповцы. Дрейшерис в коричневом фашистском мундире. Густас тоже в праздничной одежде. На боку, понятное дело, нож и «монтекристо». Лейтенант Шмит хватает со стола стакан. Что-то говорит. Все хохочут и пьют. Потом начинают петь.
— Доктор, давайте гранату, — невольно вырывается у меня.
А зачем это мама послала меня сюда? Ах, да, скорее домой. А вдруг что-нибудь важное.
— Мама, там почти все гестаповцы из городка гуляют! И сам лейтенант! — выпаливаю я, прибегая домой.
Мама плотно сжимает губы. Что-то обдумывает, размышляет. Потом вдруг бросается одеваться.
— Куда ты?
— Пойду в Пипляй.
Опять в Пипляй. Опять идет.
— К кому?
— К Жельвису.
К Жельвису? Да ведь это же отец Стасиса! Зачем маме Жельвис?
— Я на лыжах гораздо быстрее сбегаю. Что ему передать?
— Нет, я сама. Вы тут ужинайте, играйте…
Мама целует меня, Олю, Казиса и торопливо уходит.
Вот это да! Убирали елку, готовились, а теперь сидим одни. Мне становится тоскливо. Что я буду делать с этой мелюзгой?
А Казис с Олей ходят вокруг елки, позабыв все на свете. Глазенки их так и светятся от счастья. Оля держит в руках разноцветную цепь. Она хочет повесить ее на елку, но никак не дотянется до ветки. Она приподнимается на цыпочки. Падает.
— Ой! — испуганно вскрикивает девочка. И снова тянется.
Я гляжу на Олю, и мне становится веселей. И куда тебе, малышка, дотянуться. Я подбегаю к девочке и беру ее на руки. Поднимаю высоко, к самой вершине елки.
— А теперь вешай!
Так меня, бывало, держал отец, когда мы наряжали елку. Поднимал к самому потолку. И еще подбрасывал. Вот так…
— Посмотри, как красиво висит твоя цепочка, — говорю я Оле, опуская ее на пол.
— Красиво, красиво, красиво, — ликует Оля.
— И меня подними, — требует Казис.
Я поднимаю и его.
Малыши счастливы. И нет им дела до того, что у Дрейшериса пируют гестаповцы, что в Ламанкском бору мерзнут в землянках партизаны, что сжигают людей… У них есть новогодняя елка. Елка? Вот у Оли нет ни отца, ни матери, она даже не знает об этом. Где Олины родители? Где мой отец? Куда пошла мама?
Мне снова тоскливо. Хоть завой.
— Йеронимас, давай в прятки поиграем! — просит Казис.
— Давай, давай, давай! — Оля прыгает, как мячик.
— Что ж, давайте.
Где уж тут спрятаться в небольшой избе. Известное дело: за печкой да под кроватью. Но Казису с Олей и этого достаточно. Я ищу. Они прячутся. Подумать только, как «трудно» их найти. Я расхаживаю по избе, гляжу на потолок, приоткрываю дверь в сени, снова разглядываю потолок…
— Стук, стук, стук! — вылезая из-под кровати, кричат детишки и хохочут.
Значит, снова мне искать.
Наконец они утомляются. Взбираются на лавку возле елки и сидят раскрасневшиеся.
— Почему мама не идет? — вдруг выпячивает губу Оля.
— Придет! — уверенно заявляет Казюкас.
А правда, где же это так долго задержалась наша мама?
— А почему наш папа никогда не приходит? — снова спрашивает Оля.
Молчит Казис. Молчу и я.
— Он придет, Оля. Придет наш папа, — помолчав, говорю я.
— Придет, придет, придет, — хлопает Оля в ладоши.
Я вынимаю из печи миску с теплыми румяными блинами.
— Дети, быстро несите вилки!
Мы едим с наслаждением. Запиваем блины квасом из диких яблок.
Я укладываю Олю и Казюкаса спать. Потом выхожу во двор. Мамы все нет, а полночь уже совсем близко. Всюду тишина. Только со стороны усадьбы Дрейшериса доносятся пьяные выкрики. Закрываю за собой дверь, возвращаюсь в избу. Тоскливо. Детишки уже спят. Что мне делать? Задуваю огонь и ложусь не раздеваясь.
Только начинаю дремать, возвращается мама. Я открываю ей.
— Лампу зажигать?
— Не надо.
От мамы пахнет морозом. Она торопливо раздевается, ложится.
— Поели?
— Поели. Ты очень устала?
Мама молчит. Ладно. Пусть спит, пусть отдыхает.
Проходит примерно полчаса. На улице раздается стрельба. Крики. Я поднимаю голову. Мама тоже.
— Новый год наступил, — говорит мама. — Может, он принесет нам перемену, может, наши придут…
Гестаповцы постреляли и унялись. Видно, снова пить пошли. В остальных домах тишина, подавленное молчание. Не слышно песен, не то, что в прежние времена. Меня сон не берет. Я смотрю на елку, на звезды, на луну. Одна звезда висит совсем низко, даже кажется, будто она запуталась в ветках нашей елки. Сверкает, искрится. Когда глаза устают, я поворачиваюсь на другой бок.
— Спи, — журит меня мама.
Она тоже не спит. А почему?
— Давай, правда, спать, а, мам?
— Ну давай.
Мама хочет меня обмануть. Я точно знаю, что она не собирается спать. Что с ней творится?
Время идет… Вдруг снова раздаются выстрелы. Только на этот раз не у нас в деревне. Подальше. Мама вскакивает с постели. Я за ней. Мы приникаем к окну. Со стороны городка в небо взвиваются ракеты. Строчат пулеметы. Вспыхивает зарево пожара.
— Динь-динь, динь-динь, динь-динь! — тревожно звенят, удаляясь по нашей улице, бубенцы. Гестаповцы спешат в городок. А пожар все разгорается!
Мама прижимает меня к себе. Я чувствую, как она дрожит всем телом.
— А теперь пошли спать, — говорит она.
XI
Мы с Вацисом несемся на лыжах с горки в деревне Пипляй. Летим без оглядки так, что дух захватывает. Скорей, скорей! Скорей бежать отсюда, подальше от деревни Пипляй, подальше от людских стонов, от душераздирающих криков. Мы мчимся, не оглядываясь, не перекидываясь ни единым словом. Кажется, будто кто-то гонится за нами. Надо спешить домой. Быстрей, быстрей, подальше от причитаний, от душераздирающих этих криков.