— Опять что-то натворил?! — кинулась ко мне мама. — Отец бы тебе всыпал, будь он дома.
«Отец бы только похвалил. Фашистов он издалека ненавидит», — подумал я, а вслух сказал:
— Густас кабана испугался, чуть не помер со страху.
— Так ему и надо, — заявил Казис.
Я взглянул на братишку и незаметно подмигнул ему.
IV
— Можно, я пойду ночевать к Вацису на сеновал? — стал я проситься у мамы, как только начало смеркаться.
Мама роется в шкафчике, что-то ищет. Ворошит тряпье и сердито говорит:
— Сюда я положила свечи, а теперь никак не найду.
Я так и замираю. Что-то теперь будет?
— Казюкас, ты не брал?
— Я даже не видел…
— Не растаяли же они.
— Может, лампу зажечь, — предлагаю я.
— Керосина-то ни капли нет.
Мама стоит у шкафчика сердитая. В комнате темновато, но мне видно, что лицо у мамы осунулось, побледнело. Она так много работает. На ней теперь все заботы. Отец оставил нам лодку, сети, вентери, но у меня рыба ловится плохо, а мама тоже не очень-то зарабатывает на прополке чужих огородов. Зато она очень бережлива, все экономит. Даже свечи. Как же мне быть? Может, положить на место?
— Мама, знаешь, завтра я целый день буду рыбу ловить, — обещаю я твердо.
— Хорошо бы, — одобряет мама. — Казюкасу из одежки что-нибудь купим, тебе тоже надо…
— Мне лучше сапоги, — заявляет Казис и прижимается к маме.
Какое-то время мы все молчим.
— Мама, так я пойду.
Мама не отвечает. Значит, можно. Я, не мешкая, удираю.
Хорошо лежать на душистом сене. Сена тут — почти до потолка. Мы с Вацисом лежим одетые. Сквозь щели в крыше видно небо, глубокое, усеянное звездами. Ночь светлая. Во дворе раздаются шаги, тихое ржание лошади. Это ходит отец Вациса, собирается ложиться. Еще через полчаса все затихает, все засыпают…
— Пошли, — я встаю.
Мы быстро соскальзываем с сена. Вацис осторожно приотворяет дверь сарая. Становится светлее. Он отводит меня в самый угол. Здесь стоит верстак, висят пилы, молотки, сверла. Вацис вытаскивает из-под груды опилок красивую квадратную коробочку. Открывает ее. А там — вырезанные из липовых дощечек буквы величиной с мизинец. Целая азбука. Я набираю полную горсть этих буковок. До чего же здорово выпилил их Вацис!
А мой друг немного отходит в сторонку, потом берет с верстака гитару и протягивает ее мне. Не отличишь от покупной. На черном грифе даже поблескивают перламутровые крапинки. И струны! Я провожу по ним рукой. Гитара тихо звенит.
— Сам сделал?
— Много пришлось потрудиться, — отвечает Вацис. Потом, помолчав немного, добавляет: — Эту продам, другую сделаю.
Вот оно что. Конечно, если бы можно было подработать, отец не стал бы отдавать Вациса кулаку.
— Эх, — вздыхает Вацис, берет у меня гитару и кладет ее обратно на верстак. Мы берем с собой коробку с буквами, бумагу, чернила и выскальзываем на улицу. В лунном свете все кажется загадочным, странным. Крохотная избенка отца Вациса похожа на копну сена. Деревья выглядят облаками, которые спустились на землю. А до чего длинным сделался колодезный журавль…
Осторожно, кустами, стараясь держаться в тени, приближаемся мы к развалинам мельницы. То там, то здесь взлаивают собаки, поскрипывают ставни либо двери, и снова тихо. А вот и мельница. Мы забираемся в подвал. Наглухо закрываем дверь. Нас окружает сплошная темнота, чернее черного. Слепая-преслепая. Ничего не видно. Я достаю свечи из внутреннего кармана курточки.
— Зажигай, — шепотом прошу я.
Вацис чиркает спичкой. От пламени свечи по стене подвала пляшут диковинные тени. А вот и наш стол, вот стулья.
— За работу, Вацис, — весело говорю я.
Мой друг открывает коробку. Достает оттуда буквы, бумагу. Выкладывает на стол кисточку, чернила, тетрадку для дневника.
— Ну и голова, — я хлопаю себя по лбу. — Нам же надо выбрать командира. В каждом партизанском отряде есть командир.
— Пока нас двое, зачем нам командир, — отвечает Вацис. — А хочешь, можешь ты быть.
— Нет, обождем пока, — решаю я подумав.
Вацис расправляет лист бумаги. Берет букву «С». Кисточкой, обмакнутой в чернила, закрашивает ее снизу. Потом прижимает букву к бумаге. Буква выходит четкая, чуть пошире, чем деревянная.
— Надо очень осторожно, а то сольются, — предупреждает меня Вацис.
Примерно полчаса трудимся мы усердно и напряженно, и вот на одном листке уже написано: «Смерть фашисту Дрейшерису!», а на другом: «Смерть оккупантскому прихвостню Пигалице!» Под каждой надписью стоит подпись: «Партизаны отряда «Перкунас».
— А теперь давай дневник писать, — торопит меня Вацис.
Мы решаем вести дневник по очереди. Первым начинаю я. Ставлю число. Закончив, я шепотом перечитываю написанное:
«Оккупант и колонист Дрейшерис во всеуслышание заявляет, что литовцы, русские, поляки будут рабами и станут чистить немцам сапоги. Дрейшерис перегородил дорогу, которая с давних времен проходит через деревню, и не дает никому по ней ездить и ходить. Он говорит, что по своей земле он один имеет право ходить и ездить. Людям приходится делать большой объезд, они проклинают оккупанта. Дрейшерис доносит на крестьян в жандармерию, он выдает, кто прячет от оккупантов зерно и скот.
От отца не отстает и его сынок Густас. Он настоящий шпик у жандармов. Слоняется по деревне и собирает слухи. Особенно следит он за усадьбами «Ванагас» и «Ажуолас». Вообще этот юный фашист задирает нос и всех презирает.
Пигалица в своем доме поселил родственников, а сам убрался в город. Он работает на немцев. На днях он вместе с другими конвойными пригнал к реке целую толпу из гетто. Они начали делать насыпь. Конвойные заключенных зверски избивают. Пигалица носит дубинку. Ею он приканчивает обессилевших от голода людей».
— Складно у тебя выходит, — говорит Вацис.
— А что, плохо?
— У меня бы так не получилось.
— Пустяки, — я пренебрежительно машу рукой.
Наши листовки высыхают. Буквы, дневник, бумагу, чернила и кисточку мы кладем в коробку и прячем под камнем в углу. Внимательно осматриваем наш подвал. Нельзя оставить ни оброненной спички, ни обрывка бумаги, ни вообще какого-нибудь следа. Даже накапавший стеарин мы соскабливаем с досок и кладем в карман. Гасим свечи и тоже прячем их под камень. Берем наши листовки и выходим наружу.
Ночь все такая же таинственная, полная теней.
— Смотри, как четко видна Большая Медведица, — говорит Вацис и, запрокинув голову, глядит в небо.
— Да перестань ты думать о чем не надо, — готовься к диверсии.
Мне нравится слово «диверсия». Откуда я его узнал, не помню. Смысл его, однако, я понял. Это значит — вредить врагу, бить его, уничтожать — вот какое это замечательное слово.
Через полчаса мы уже возле того самого места, где Дрейшерис перекрыл дорогу. Предатель глубоко вогнал в землю колья, обмотал их колючей проволокой. Однако колья мы ухитряемся выдернуть, вместе с колючей проволокой оттаскиваем их к реке и там топим. Потом бесшумно, точно тени, подкрадываемся к дому Дрейшериса. Даже собака не почуяла, что мы тут. К воротам прикрепляем листовку «Смерть фашисту Дрейшерису!». Вторую оставляем для Пигалицы.
Выполнив боевое задание, довольные, мы возвращаемся к Вацису. Неподалеку от гумна садимся отдохнуть. Над головой раздается тяжелый гул. На запад летят самолеты.
— Наши, — говорю я Вацису.
— Подарочек Гитлеру несут.
Самолеты летят высоко, без огней. Гул удаляется.
— Вацис, я тебе не говорил. Мой отец партизан.
— Правда?
— Как-нибудь ночью придет. Я жду…
Вдруг со стороны города доносится пулеметная очередь. Пулеметы надсаживаются, точно стая голодных волков. На мгновение затихают и снова принимаются строчить. Становится жутко. Значит, правду говорят люди, будто по ночам евреев из гетто расстреливают. Перед самым рассветом. Когда все спят.
Мы встаем и бежим к сеновалу. Пулеметы не умолкают. А ночь такая ясная, прозрачная, далеко слышно. Да только лучше бы не слышать…