В расширенных глазах ее отражается не лесное озеро — днепровские зори освещают их тоскливым светом далекого края. Полина вырывается из избы и летит в с в о й край, в детские дни над широкой рекой.
Ох, кинь перо, журавушка,
В Днепра холодные волны…
Стяпонас широко раскрывает рот, и Крейвенасу кажется — вот когда запоет его сын. Подтягивая жене. Но он только громко вздыхает.
Полина закрывает лицо уголком платка.
— Пышку бери, Стяпонас, — сдавленно говорит мать.
Шаруне отодвигает табурет.
— Как на похоронах!..
Нервно шагает по комнате, включив радио, находит далекую станцию, где гремит оркестр и завывают мужские голоса, перебирает в такт ногами, вроде танцует, отчего-то разражается смехом и тут же щелкает клавишей.
— Ну точь-в-точь… как на похоронах…
И выбегает на двор.
Марчюс Крейвенас не сводит глаз с мягких теплых вечерних теней за окном. Бормочет:
— Красиво у нас, говорю. Ты только посмотри, Стяпонас…
Усталый комбайн приползает под вековые тополя, попыхтев, громко вздыхает и, содрогнувшись всем своим громоздким корпусом, застывает. Пыльный, раскаленный, пахнущий смазкой, бензином и хлебом. К нему пристраивается еще один, потом подъезжает третий, четвертый… Стадо комбайнов готовится к короткому ночному отдыху.
Дайнюс не спешит спускаться наземь, сняв руки со штурвала, свешивает их и сидит крепко зажмурившись, а перед глазами все плывут колосья, мельтешит необъятное ржаное поле, падают валки соломы. И усталые руки, и разбитая спина, и одуревшая от напряжения голова чувствуют — закончился день!.. Еще один бесконечный день твоей жатвы миновал…
Председатель тут как тут: радуется, что парни поднажали, что комбайны шли как по ниточке, — мол, если все без сучка и задоринки, то завтра-послезавтра — на пшеницу! Варгала тычет пальцем в небо: скажите спасибо всем святым, что мочиться позабыли. Нашлюнас, погремев ключами, смачно ругается и открывает капот.
— Барахлит? — Тракимас хлопает его ладонью по спине.
— Никогда не можешь знать.
— Послушай-ка, Нашлюнас… — Председатель явно вспомнил о чем-то, но медлит, колеблется; Дайнюс не первый раз замечает за ним эту нерешительность, когда надо отчитать человека или сказать ему что-то неприятное. — Послушай-ка, Нашлюнас, где ты достал эту пружину?
Нашлюнас усердно копается в моторе, что-то бурчит под нос, кажется, насчет «жаб» да «змей».
— Слышишь, о чем спрашиваю?
— Какую еще пружину?
— Не придуривайся…
— Купил. А что?
— У кого купил-то?
Нашлюнас хохочет — лицо чумазое, одни зубы видны.
— Это уж мое дело!..
— Твое! А почему не наше с тобой!
— Мое!.. И не морочь мне голову, председатель!
Тракимас молча смотрит на замасленные пальцы комбайнера.
Дайнюс осматривает свою машину, проверяет глазами и руками все, что только поддается проверке при горячем двигателе.
— Послушай-ка, Нашлюнас, — голос Тракимаса теперь звенит как натянутая струна, — может, довелось слышать, кто комбайн в «Единстве» на запчасти разобрал?
— Не доводилось.
— А может… твоих рук дело?
— А ты видал, председатель?
— Да не смейся ты, я серьезно спрашиваю!
— Сказано — купил! И не цепляйся, председатель, ладно?
— Радуешься, что за руку не поймали?
— Да купил я! — со злостью кричит Нашлюнас — А если не нужна пружина, хоть сегодня продам. И четвертак верну!
Тракимас молчит. Ведь не скажешь: продавай… то, что нужно позарез, из рук не выпустишь, хоть и…
Едва ли сам Нашлюнас руку приложил, думает Дайнюс. На такое дело не пойдет. А вот что покупает краденое — знал; что ж, и председателю это ясно, как день.
— Смотри, а то поздно будет! — предупреждает Тракимас и торопливо уходит.
Подождав, пока председатель удалится, Варгала хихикает:
— И хитер же ты, как погляжу!
— У тебя учусь!
— У меня-то? — Варгала растерянно оглядывается и заходит за свой комбайн.
— Хотите, мужики, сказку? — Нашлюнас потирает руки, глазки у него блестят. — Хотите, а?
— Деткам прибереги, — хмыкает Варгала.
— Эта — для взрослых, лягушка драная! Сказку для взрослых слыхал, а?
— Ладно, давай.
— Так вот, чтоб вас жаба съела… Жил-был однажды товарищ Блат. Кто без него человек? Соску и то не купишь. Не говоря уж о туфлях, шифере или сволочных запчастях. Если ты с Блатом в ладах, он все для тебя достанет. И тут, гады зеленые, постановление — покончить с товарищем Блатом. Нельзя же дальше так, товарищи! Пора похоронить этот пережиток. Положили в гроб, крышкой накрыли. Заколотить надо. Да, заколотить… а гвоздей-то нету, чтоб вас змея драла!.. А где достанешь их без Блата? Делать нечего, отпустили его. Вот и здравствует товарищ Блат. По сей день всех выручает…
Нашлюнас заливается хохотом, ногами сучит от наслаждения.
— Чего не смеетесь, жабы рогатые?
— Грустно… — говорит Варгала, катая в пальцах сигарету.
— Грустно? Почему грустно?
— Что выпустили этого твоего Блата.
— Ха, ха, ха!
— Когда тебя в ящик сунут, уж не выпустят.
— Почему меня? Почему?
— Могли бы и меня, конечно… — смиренно соглашается Варгала.
Теперь уже смеется Дайнюс. Долго смеется, а потом горько задумывается: вот так, из-под полы, не раз и Дайнюс покупал разную мелочь, без которой с места не сдвинешься.
Удостоверившись, что комбайн завтра пойдет как часы, Дайнюс поворачивает домой. Отец успел вернуться со склада и молча бродит по двору, угрюмо поглядывая на дорогу. Мачехи еще нет: Дайнюс уверен — сегодня она не вернется. «Портнихи дома не застала, долго ждала», — скажет завтра. Не раз ведь уже отвечала так.
Дайнюс долго умывается, садится за ужин. Больно смотреть на отца, который, едва загудит вдали машина, кидается к окну и впивается взглядом в сгущающиеся сумерки.
— Папа!.. — вырывается у Дайнюса. Он должен… обязан что-то сказать. Но что он скажет? И отляжет ли от сердца у отца, если он скажет э т о?
— Ты меня? — поворачивается от окна отец.
Дайнюс отодвигает тарелку.
— Не хочется, — говорит он. — Не хочется есть. А ты почему не ужинаешь?
— На меня не смотри… Но ты хотел мне что-то сказать. Говори, Дайнюс.
Почему он сам просит?
Отец садится напротив него, зажимает меж колен сплетенные руки. Чтоб не задрожали?..
Взгляд Дайнюса блуждает по комнате, останавливается на этажерке. Учебники по механизации и агротехнике, книги о жизни Баха, Штрауса, Бетховена, труды о тракторах и комбайнах… Прочитанные от корки до корки и густо исчерканные книги, новенькие книги, ждущие осенних вечеров…
— Говори… Что ему сказать?
— Я осенью на заочное поступаю…
— Хорошо, Дайнюс. Пока молод… Мы это уже обговорили.
— А я и забыл… правда…
— Много раз толковали.
— Наверно…
— Ты будешь хорошим инженером. Только…
— Что, папа?
— Да нет, я знаю, сынок, ты все равно останешься здесь. — Отец взглядом изучает столешницу, потом поднимает серые глаза на Дайнюса; брови вздрагивают. — Запутался я в своей жизни-то. Но ты ведь не осудишь; мне так хотелось тепла… Семь лет твоя мать почти не вставала…
— Не надо, папа… — Дайнюс кусает пересохшие губы, мотает головой.
— Может, я не был добр к ней… — Не слушая Дайнюса, отец продолжает ровным сдавленным голосом: — Не спросился ее даже, когда в колхоз пошел. Предложили работать бухгалтером — не отказался. Смешно вспомнить, какая тогда была бухгалтерия. Да я и сам мало чего смыслил. Как-то утром нашел подметное письмо, за щеколдой было: «Будешь еще служить большевикам — аминь». Потом вторая записка… Мать со слезами просила: бросай все, уходи. Я молчал, стиснув зубы. Уйти с дороги? А кому ее уступить — дорогу-то? Кто пойдет по ней? Нет! Ты малышом был, не помнишь. Слава богу, что не помнишь. Как-то возвращаюсь вечером, а они в саду под деревьями ждут. Не знаю, как проморгали, что я портфельчик со всей бухгалтерией в крапиву швырнул. Наставили автоматы и хохочут: «Сведем-ка счеты, бухгалтер!» Швырнули мне лопату: копай себе могилу. Медленно ковыряю землю под яблоней — помнишь старую, антоновскую — да поглядываю искоса на троих вооруженных. Майский вечер, за садом да ольшаником блестит в озере вода. А сырая земля пахнет, а жить-то хочется… «Живей!» — ткнул один из них дулом в спину, а я как вдарю лопатой по рукам — и к озеру! Вжикнула пуля, обожгла плечо, они бежали за мной, гнались. Я кинулся с берега в озеро, нырнул, притаился в молодых тростниках. В деревне разлаялись собаки. Эти на берегу ругались, вопили, но тут захлопали выстрелы откуда-то со стороны, рядом кто-то вскрикнул, и я понял — народные защитники идут. Спасибо Сенавайтису, если б не он со своими ребятами… Когда вернулся, твоя мать лежала без сознания, а ты спал — тебе тогда шел пятый годик.