Наступает утро, и хоть глаз не открывай, до того страшно, хоть из дому беги. И она спозаранку убегала на хутор. Как-то вечером, когда в окнах дома заиграло закатное солнце и в воздухе залетали багровые искры, метя прямо в глаза, Тересе окатила водой у колодца в корзине картошку для свиней и застыла, оцепенела от мысли, что ждет ее сегодня вечером и завтра утром. Через месяц, через полгода — там, в избенке, и здесь, на Маркаускасовом хуторе. Андрюс ушел в деревню; куда и зачем, не сказался — теперь от него слова не услышишь, и Тересе оцепенела, кажется, впервые осознав, как тяжка ее ноша. Ноги налились свинцом, она пошатнулась. Вся она стала какая-то грузная, неуклюжая. Ухватилась рукой за ворот колодца, села на цементный сруб. Покосилась вниз, в глубине заблестела черная вода. Словно подмигнули ей оттуда: «Приходи, а?..» Она так и оторопела, но от колодца не отошла. Даже не отвернулась. Смотрит, и ладно. Она уже ходила к Маркаускасам, когда утопилась Мортуте, служившая у Лаукониса. Они с ней дружили, пели на два голоса, о парнях болтали. У Мортуте уже был суженый. Лицом пригожий и вообще что надо. Мортуте говорила: «Когда я замуж выйду, ты пойдешь ко мне служить? Я же буду богатая!» Потом, правда, как воды в рот набрала, а когда Тересе обмолвилась о свадьбе, покраснела и крикнула: «Жить мне неохота!» — «Ну и дуреха же ты», — выговорила ей Тересе. Не прошло и недели, как вся деревня загомонила: Мортуте вытащили из колодца. Даже мертвая она была красивее всех.
Черный глаз колодца снова подмигнул Тересе: «Приходи, а?.. Нагнись немножечко. Вот так… Еще ниже, еще чуть-чуть. Тут спокойно, над тобой не смеются и никому ты не мешаешь. А жизнь будет идти своим чередом. Кому ты нужна такая?»
Рука, опиравшаяся на крышку колодца, онемела и медленно согнулась. Тересе наклонилась над колодцем, все ниже и ниже опускала голову, словно силясь разглядеть в воде свое отражение. Но вода была очень уж глубоко. Она нагнулась еще ниже, и тут под ложечкой у нее что-то шевельнулось. Оторопев, она прислушалась. Снова шевельнулось что-то в ней, перекувырнулось и как бы затукало. Она вскочила, отбежала от колодца и прислушалась с рукой на животе — вдруг опять шевельнется?.. Оставив корзину у колодца, она ушла в избу, уселась и сидела, не двигаясь, до сумерек.
Не раз еще звал Тересе глаз колодца, но она все откладывала: «Нет, не сейчас… еще не время…» И тут захворала мать. Тересе варила ей травки и корешки и давала то с горячим молоком, то с топленым маслом — мать ей говорила, как. Но старуха не поправлялась. С каждым днем ей было все хуже. Хоть плачь, надо везти ее к доктору. Но откуда телегу взять? Не попросишь же Андрюса! Тересе даже не обмолвилась ему, что мать плоха. Да и старуха отмахивалась: «Пройдет. Только-только привязалась хворость, и уже по докторам сигать… Вот полежу, травок попью, и полегчает…»
Тересе сновала что челнок — из избенки на хутор, с хутора в избенку. Прибавилось забот, некогда было спину разогнуть и думать. Да и старуха теперь реже бередила дочкины раны — то ли притерпелась, то ли благодарила бога, что есть кому о ней позаботиться, когда хворь скрутила, — если б не дочь, капли воды бы не дождалась, о господи наш, Иисусе Христе. Но правду-матку резала по-прежнему. Чуть что — Тересе задержалась, не то подала или не то взяла — и старуха уже трясет высохшими, как жердочки, руками и давай брюзжать: «Спишь и видишь, чтоб я ножки протянула! Нет уж, ты как есть зараза, о господи наш, Иисусе Христе… Ты у меня еще запляшешь!.. Как бы не так!.. Ох, сколько ждать, пока не встану! Не одного еще ребеночка успеешь заделать, о господи наш…» Потом затихнет, пустит слезу и вздохнет от всего сердца: «А мне, думаешь, легко жилось? Тянула лямку, кровавыми руками рожь Маркаускаса вязала, на телеги грузила, свеклу сажала да полола… Что я видела хорошего, что нажила? Ах, Тересе, Тересюке… А ведь хотела такой малости… Весь свой век такой малости хотела — хоть один день прожить без забот. Иду, а заботы за мной как собаки гонятся, и нет им конца…»
Мать причитала каждый раз теми же словами, и эта жалоба для Тересе была что полынный настой. Она думала: будь ее беда бедой Андрюса, все бы обошлось. Даже если Андрюс оттолкнул бы ее, ей не пришлось бы от людей скрываться… и от себя не пришлось бы скрывать этих страшных мыслей. Ведь ни матери, ни Андрюсу не скажешь: отец ее ребенка — бандит Панцирь. Отец ее ребенка бандит. Панцирь Андрюса, или Андрюс Панциря раньше или позже убьет… Ее сердце знало, каждый вечер она ложилась с этой мыслью: может, уже сегодня?..
В один дождливый вечер, поздно вернувшись домой, она застала в избенке Сокола. Тот сидел, опершись рукой на стол и зажав меж колен автомат. Тересе так и застыла на пороге, прислонилась к дверному косяку и, спрятав руку за спину, старалась нашарить щеколду и броситься во двор.
— Не узнаешь, Тереселе? Это же учитель, — прошамкала на кровати мать, и в ее голосе прозвучало старое: «Подумать только, к нам зашел учитель!»
Сокол долго не спускал глаз с Тересе. Потом улыбнулся:
— Тересе — моя ученица. Как подумаю… Хорошая у вас дочка, тетушка.
Мать замазала руками, вздохнула и закашлялась, будто поперхнувшись.
На подгибающихся ногах Тересе прошла по избе и, не снимая мокрого ватника, села в ногах у матери.
— Как Андрюс?
Тересе залил жар, к горлу подступила тошнота.
— Все еще таскает свою кочергу?
— Я бы ему глаза выцарапала, большевику треклятому! — не выдержала мать. — О господи наш, Иисусе Христе! Кабы не моя хворость… Ладно, дай встану, он еще попомнит, этот кобель!
— За что же вы так, тетушка?
— За что?! Сейчас узнаешь. Да что и скрывать-то. Так вот! Эту мою заразу… этот кобель… Если не видать пока, то скоро вся деревня пальцами будет показывать…
Тересе съежилась, спрятала лицо в ладони.
— Не он… не Андрюс! — крикнула она прерывающимся голосом. — Не Андрюс, мама!
— Никак пес, ежели не Андрюс?
— Не Андрюс!
Сокол заерзал, громко скрипнула лавка. У Тересе на кончике языка вертелось: «Панцирь!» Швырнуть бы это слово, как камень. Но в кого швырнуть-то? «Помни, хоть слово пикнешь — аминь!» Молчать. Молчать, стиснуть зубы, хотя холодное железное слово само просилось наружу: «Это Панцирь! Панцирь!»
— Если Андрюс тебя обидел… Тересе, скажи…
«Панцирь! Панцирь! Неужели ты не знаешь, кто у тебя в отряде! Сам ведь послал Панциря… Неужто ты их не знаешь?.. Но почему Панцирь велел никому не проболтаться? Соколу? Вдруг Сокол ничего не знает и Панцирь его боится… Аминь. Аминь…»
— Ведь Андрюс, правда? — настойчиво допытывался Сокол.
— Нет, нет, — Тересе качала головой и кусала губы, чтоб не сорвалось это ужасное имя.
— Дура девка, учитель…
— Вы, тетушка, на нее не сердитесь. И не браните, не надо. Тересе не из таких, чтоб ее зря мучить.
— Скажешь, еще похвалить ее, что с этим большевиком?..
— Не стоит, тетушка. Мы-то ничего не забудем. Не за это люди гибнут.
— А за что гибнут? За что? — Тересе несмело тронула натянутую струну.
— Сама бы могла понять, — помолчав, спокойно ответил Сокол. — Скажи, почему литовцу нет места на родине? Почему чужие края усеяны нашими костьми еще с царских времен? Почему мы должны учить наших детей почитать нового бога? Скажи, лучше будет, если чужаки вычеркнут имя Литвы? Ты подумай, Тересе…
Сокол встал, подошел к Тересе, поднял руку к ее плечу и тут же отступил.
— Думаешь, нам легко? Мы тоже ведь, бывает, ошибаемся, не можем сдержаться, теряем голову. Родина не забудет страданий ни одного из своих детей, Тересе! А пока молчи, Тересе. Молчи!
Стукнула дверь. За окном шумел дождь, вовсю гудел ветер.
— В такую непогодь собаку из дома не выгонишь, а он ушел. За веру, господи наш…
— Это Панцирь, мама! — зарыдала Тересе. — Он!
Мать подняла голову.
— Что — «он»?
— Это он, он, мама!
— Спятила…
— Он, мама…
— О господи наш, Иисусе Христе! Этот ирод?
Тересе убежала к себе в чулан и рухнула на постель, продолжая шептать: «Он, он, он…» Мать звала ее, но Тересе даже не шелохнулась.