— Присохла ты там, что ли? Вьюшку, говорю!
— Задвинула.
— Задвинула, когда все тепло в трубу улетело. Взяла бы книгу святую да почитала вслух. Слыханное ли дело, чтоб здоровая девка так и сидела сиднем.
Так ли уж часто она сидит без дела? На днях развесила белье в сарае, присела на козлах и уставилась в землю; все еще видела похоронную телегу, слышала плач. Не долго посидела, самую малость. И тут, как на грех, в дверь просунула голову Маркаускене. «А это еще что! Тересе, как тебе не стыдно? Села и сидишь как чурбан, а что в хлеву навоз по колено — тебе и дела нет. Принеси-ка соломы, подстели». Тересе поначалу не поняла, что говорит ей Маркаускене, и даже не шевельнулась. «Ты с ума сошла, Тересе! Тебе говорят! Соломы побросай!» Тересе пошла к хлеву, взяла вилы, но они были тяжелые, свинцовые. А в ушах — плач.
— Мама, — Тересе хочет промолчать, но не в силах, — за что Нараваса застрелили?
Старуха приподнимает передник, громко сморкается, вытирает слезящиеся глаза.
— Откуда мне знать? За то, что властям служил.
— Хороший был человек.
— Такая сумятица, не поймешь, — И, подойдя, тихо, словно кто-то чужой сидит за перегородкой, добавляет: — Наверно, работа Панциря. Этот — зверюга, чуть что, и пулю. Говорят, вместо него теперь учителя поставили. Не какой-нибудь ирод будет командиром, а ученый человек. Господи наш, Иисусе Христе, береги его. И местный, всех знает.
— Дети Нараваса в школу ходили.
— Вот-вот, в позапрошлом, помню, забежала к Наравасам — не скажу сейчас, зачем, только помню — обедали. И учитель с ними. Посадил младшего на колени, сам ест и его кормит. И приговаривает: мол, мой ученик растет. За веру идут лесные…
«И убивают за веру?» — этот вопрос висит на кончике языка, но Тересе испуганно сжимает губы.
— Сколько мне еще жить-то, а ты только-только начинаешь. В недобрый час я пустила тебя на эту землю, Тересе. Ох, в недобрый, в недобрый… — Мать гладит прохладными пальцами руку дочери, а глаза ее печальны.
Тересе смотрит на вихри снега за окном, неожиданно поднимает голову и, вздрогнув, как от холода, застывает.
— Андрюс.
— Кто?
— Андрюс идет.
Старуха приседает, смотрит в окно.
— Господи наш, Иисусе Христе! Хоть и безбожник, а все-таки… Надень-ка новый жакет, приберись!
Тересе не двигается с места. Мать у дверей подметает пол, ногой отбрасывает поленья, рукой смахивает крошки со стола. Садится на кровать и открывает где попало свою книгу.
«И сказал Господь Каину: где Авель, брат твой? Он сказал: не знаю; разве я сторож брату моему? И сказал Господь: что ты сделал? Голос крови брата твоего вопиет ко мне от земли. И ныне проклят ты от земли, которая отверзла уста свои, кровь брата твоего от руки твоей. Когда ты будешь возделывать землю, она не станет более давать силы своей для тебя; ты будешь изгнанником и скитальцем на земле…»
На дворе гулко гремит мерзлая земля. Звякает щеколда, скрипит дверь кухоньки.
— Добрый день. — Голос сухой, с хрипотцой.
— Во веки веков!
— Да вы всегда…
— Не научилась еще языку безбожников.
Для Андрюса это не в новинку, он и не думает обижаться. Бывало, сам посмеивался над этими словами старухи, но теперь только пожимает плечами, поворачивается к двери, словно собираясь тут же уйти, но выдыхает клуб пара и говорит:
— Думал, согреюсь, а тут немногим теплей, чем на дворе.
Тересе теперь только вскакивает со скамьи и торопливо надевает жакет.
Андрюс просовывает голову в дверь избы и стоит, ссутулившись, чтоб не задеть головой балку. Он такой большой, плечистый, что избенка как бы приседает, съеживается, окна и те жмурятся.
— Садись, Андрюс, — говорит Тересе и возвращается на свое прежнее место, у окна.
Андрюс закрывает дверь, бросает на стол шапку и растопыренными пальцами приглаживает длинные волосы.
— Маркаускас в костел уехал? — спрашивает из-за перегородки мать.
— А кто дома управится?
— Вот-вот, господи наш, а бывало…
— Что было, тому не бывать.
— Много ты понимаешь! — сердится старуха.
— Не надо, Андрюс, — успокаивает Тересе; ей не по душе, что Андрюс задира — все против да против. А мог бы и промолчать, поласковей с людьми обходиться. Зачем на рожон лезть?..
Андрюс машет рукой и садится, опустив голову. Зачем он пришел? Каждый день ведь встречается с Тересе, каждый день оба с утра до вечера и в поле и дома; кажется, так положено; здесь она или там, где и что она делает, Андрюсу все равно; он знает: Тересе где-то рядом, с ней он сядет обедать или ужинать. Всю неделю так, с раннего утра понедельника до позднего субботнего вечера. Сейчас — воскресенье. Неужели он хватился Тересе? Почему он места себе не находит? Ночь не спал. Длинные теперь ночи, а он даже глаз не сомкнул. Ждал, вытянувшись, словно струна, и прислушивался: не раздадутся ли шаги, шорох у дверей или окон. На чердаке пищали мыши, у хлева гремел цепью пес. Рассвело утро, он встал с тяжелой головой.
— В город зачем ездил?
Андрюс вздрагивает и поднимает глаза на Тересе. Глаза расширены, веки дрожат.
— Почему спрашиваешь?
— Вчера некогда было спросить.
— Лошадям подковы нужны были. Мало ли чего надо в городе.
Тересе снова надолго замолкает.
— Ты не слышал? — входит в комнату старуха. — Говорят, на кладбище опять крест светился!..
— Что образ девы Марии светился, слыхал.
— Взаправду?
— Говорят, взаправду. — Глаза Андрюса хитро поблескивают, но старуха не понимает подковырки.
— Господи наш, Иисусе Христе. Не к добру такие знамения. Кровь о небесном возмездии взывает…
Старуха вздыхает и возвращается на кухню, оставляя дверь открытой. Тересе идет за ней. Звякает ведром, напивается и, возвращаясь, закрывает дверь. Андрюс улыбается. Но почему у него язык не поворачивается? В голове вертятся всякие мысли, перед глазами черт-те что маячит, и он никак не может отогнать тревогу. «Последний дурень, было чего угрызаться! Другой бы на моем месте посвистывал. А то сходил бы в деревню и напился. Кряуна не раз звал, а я все нет да нет. В картишки бы перекинулись. Карты — отменное лекарство, почти как самогонка. А если оба вместе… Надо бы к Кряуне зайти. Отчего б не зайти? Кто я? Вчерашний голоштанник? Нет, чихал я на тебя, Кряуна… Чихал я на всех…»
Андрюс берет холодную руку девушки, сжимает и тут же отпускает, словно испугавшись чего-то, но пальцы Тересе обхватывают его грубую ладонь.
— Давай посидим. Посидим вот так, — говорит Тересе и придвигается поближе, прислонившись головой к плечу Андрюса. Полузакрыв ресницы, она видит, как в комнатку наплывают серые сумерки, как они сгущаются, заполняя собой углы, и темнеют, словно спекшаяся кровь.
— Хорошо, что ударил мороз, — чувствует она щекой шепот Андрюса. — А то бы рожь под снегом взопрела.
— Хорошо взошла…
— Два гектара. Знаешь, сколько суслонов ржи с двух гектаров? Если год хороший.
— Много.
— Много! — смеется Андрюс. — Пожалуй, сотни четыре…
Тересе очень уж нравятся такие будничные и обыкновенные речи Андрюса. Так бы и слушала этот голос, он как доносящаяся издали музыка, понятная и добрая, баюкающая и несущая куда-то. Туда, где стоит отмытый добела стол и белые подоконники, где весело потрескивают в плите дрова и ласково бормочут кастрюли, где тепло и уютно потому, что там — твой дом.
— Ты маме говорила?
Она видит себя — невесту в белом, и видит сильные руки: левая обхватила большой каравай, а правая режет хлеб…
— Ты говорила, Тересюке? — шепчет Андрюс.
Тересе растерянно смотрит на Андрюса.
— Только в костеле…
— Ах, вот как! — таращит глаза Андрюс. — Нет, этому не бывать, так ей и передай.
— Тише, Андрюс. Я ведь давно знала.
— Что ты знала?
— Что мама… только в костеле.
— Нет, нет, — Андрюс трясет головой, волосы падают на лоб, на глаза. — Нет, нет, ты не маленькая…
Тересе с закрытыми глазами, не думая, пойдет, куда бы ни повел Андрюс. Но далеко ли уйдешь, если тебя родная мать оттолкнет? И что люди скажут? Андрюсу наплевать, что о нем говорят, но Тересе… Нет, она знает — будет так, как захочет Андрюс, и никакие сплетни ей не указ.