— А пороть их надо, вот что, — угрюмо предложил вдруг человек редкой прямоты.
— За что-о? — лупя ресницами, завыл непоротый пионер-хулиган Пупыкин.
— Пороть, пороть, — неумолимо подтвердил человек редкой прямоты.
— Они, вишь, гордые, — заметила уборщица Бучкина, тоже подходя ближе и отирая руки. — Труда не любят, а не тронь их.
— Коне-е-ечно, — навалившись всем, чем можно, на прилавок, протянула Марья Кубатурова. — Они таки-ие…
— Да чего мы сделали-то? — в ужасе закричал тунеядец Пупыкин.
— Я те покажу «чего сделали», — с удовольствием заверила женщина больших добродетелей.
— Стыдно, ребята! — звонко крикнула, вставая на стул, пионервожатая Игнатькина. — Вы наша смена, на вас октябрята равняются, а вы…
Она зарыдала.
— Вы чего? — ошалело спросил Ухов, держа в руке пирожное «бантик» и вертя головой на спичечной шее. Космополит Пупыкин уже нащупывал осторожной рукой свою хулиганскую куртку.
— Вон отсюда! — железным голосом произнесла педагог Зайцева. — Хулиганье пакостное, управы на вас нет! — Она покраснела, потом побелела и, видимо, вспомнив об управе, пошла пятнами. — Вон, кому сказано!
Пакостное хулиганье, озираясь, пятилось от стола.
— А убирать кто будет? — взвизгнула уборщица Бучкина.
— Назад, мерзавцы! — гаркнул человек редкой доброты.
Рецидивисты затравленно переглянулись. Мерзавец Ухов, держа под мышкой «Физику», а в зубах — пирожное «бантик», прошмыгнул со своей тарелкой на мойку.
— До свидания, — саркастически напомнил иродам педагог Штапельный.
— Ага, — выдавил, исчезая первым, разложенец Пупыкин. За ним, прижав к груди пирожное «бантик» и кланяясь, из буфета выполз стервец, пакостник и растлитель октябрят Ухов.
Воспитание подрастающего поколения сильно сплотило коллектив. Штапельный поправил очки, утер лоб платком и оглядел публику. Лицо Зайцева приняло исходный цвет. Бучкина, приложив к глазам грязную ладошку, стала в дверях, наблюдая отступление неприятеля.
Редкой прямоты человек, продолжая шептать заветное слово «пороть», взял у женщины больших добродетелей второй стакан кефира, и Кубатурова дала ему тот, что был без недолива.
Жизнь, прерванная налетом пионеров, входила в нормальное русло.
В углу, подрагивая над грязным столом, всхлипывала пионервожатая Игнатькина.
Лондон, Даунинг-стрит, 10[8]
Уважаемая госпожа Тэтчер!
С тревогой узнали мы, свинарки совхоза «Собакино», об очередном наступлении на права простых великобританцев: повышении на 10 пенсов цен на ситечки.
Позвольте по праву женской солидарности, госпожа премьер-министр, сказать, не выбирая выражений:
Рита!
Завязывай с этим делом, а то хуже будет. Не думай, что тебе удалось безнаказанно ущемить права простых человеков на ситечки. Это больно ударило по нашему классовому чувству, а ты нас знаешь.
Поэтому мы, собакинские свинарки, тебя, Рита, предупреждаем: либо ситечки станут, как были до нонешней среды, — либо наши свиньи объявляют голодовку! И вся ответственность за ее последствия ляжет на твой кабинет, Рита, потому что кормить их все равно нечем, а наш председатель еще в позапрошлую пятницу сел писать протест твоему дружку Шимону Пересу насчет оккупации арабских земель, не пришел к единому мнению и, разбившись на рабочие секции, исчез в поисках консенсуса. Его нет десятые сутки, Рита, так что давай одно из двух: или чтоб председатель вернулся с консенсусом — или вертай обратно цены на ситечки, потому что терпеть эти джунгли сил наших больше нет.
С классовым приветом, свинарки совхоза «Собакино».
Выбранные места из переписки с соседом[9]
Многоуважаемый! (К сожалению, не знаю Вашего имени-отчества.)
Пишет Вам Ваш сосед из квартиры 33, Нильский Константин Леонидович. Вы должны помнить меня. Я тот, в чью дверь Вы позвонили, а потом колотили ногами вчера, в половине третьего пасхальной ночи, когда у Вас кончилась, как Вы изволили выразиться, заправка.
Вспомнили? Вам еще не понравилось выражение моего лица, когда, открыв, я предложил не тревожить людей по ночам. Вы еще положили на мое лицо свою большую шершавую ладонь и несколько раз сжали, приговаривая «Христос воскресе!» — а потом отпустили и сказали, что так гораздо лучше.
Я рад, что Вам понравилось, потому что многие, напротив, находят, что лучше было до. Впрочем, о вкусах не спорят.
Судя по времени Вашего визита ко мне, человек Вы чрезвычайно занятой, поэтому сразу перехожу к делу. Предметом данного письма служит мое желание извиниться за вчерашнее. Обращенное к Вам, человеку, столь остро нуждавшемуся в заправке, мое предложение не тревожить людей по ночам нельзя не признать бестактным.
Сожалею также, что не сразу ответил по-христиански на Ваше приветствие; в оправдание могу заметить только, что, будучи взят за лицо, тут же осознал.
Трижды сожалею, что, будучи прищемлен за голову дверью, пытался ввести Вас в заблуждение относительно своей этнической принадлежности. Находясь тридцать лет на младшей инженерной должности, я непростительно оторвался от простого народа, его идеологии и повседневных практических нужд. Этим, собственно, и были вызваны мои интеллигентско-либеральные крики в течение следующих двух часов, когда Вы пинали меня ногами, бросали в сервант предметами из моего болгарского гарнитура и высаживали стекла отечественным фикусом.
Надеюсь, Вы не обиделись на меня за то, что я пытался чинить стулья и сыпать землю обратно в горшок: вирус мещанского благополучия поразил меня еще в юности, когда, вместо того чтобы улучшать результаты по надеванию противогаза, я начал добиваться от властей отдельной квартиры с отоплением и без слесаря Тунгусова, мочившегося на мой учебник по сопромату.
Рецидивы буржуазного индивидуализма до сих пор мешают мне адекватно реагировать на свободные проявления трудящихся. Поэтому, когда Вы начали бить семейный фарфор и зубами выдирать из обложек полное собрание сочинений графа Толстого, я заплакал. Зная Вас по прошедшей ночи как человека чрезвычайно чуткого, я прошу не принимать эти слезы близко к сердцу. Слабая нервная система всегда подводила меня, мешая получать удовольствие от жизни среди всех вас.
В заключение хочу пожелать Вам крепкого-крепкого здоровья, большого, как Вы сам, счастья и успехов в Вашем хотя и неизвестном мне, но, конечно, нелегком труде и сообщить, что в унитазе, куда Вы засунули меня головой под утро, вскоре после того как я, по Вашему меткому выражению, Вас «заколебал», мне в эту самую голову пришло множество просветляющих душу мыслей относительно того, как люди могли бы (и, в сущности, должны были бы!) строить свои отношения друг с другом, если бы не такие, как я.
Еще раз извините за все.
Всегда Ваш
Нильский Константин Леонидович, недобиток.
Музыка в эфире[10]
Лёня Фишман играл на трубе.
Он играл в мужском туалете родной школы, посреди девятой пятилетки, сидя на утыканном «бычками» подоконнике, прислонившись к раме тусклого окна.
На наглые джазовые синкопы к дверям туалета сбегались учительницы. Истерическими голосами они звали учителя труда Степанова. Степанов отнимал у Фишмана трубу и отводил к директрисе — и полчаса потом Фишман кивал головой, осторожно вытряхивая директрисины слова из ушей, в которых продолжала звенеть, извиваться тугими солнечными изгибами мелодия.
«Дай слово, что я никогда больше не услышу этого твоего, как его?» — говорила директриса. «Сент-Луи блюз», — говорил Фишман. «Вот именно». — «Честное слово».
Назавтра из мужского туалета неслись звуки марша «Когда святые идут в рай». Леня умел держать слово.