Стихи четырнадцатого В город, где патио, будто кувшины, круглы и покаты, а улицы простирают мили в полете, в город с углами в ореоле заката и предместьями из синего небосвода, в город, как пампа, простой и просторный, я вернулся из ветхих заброшенных стран воспевать домов его свет непритворный и полуночный свет негасимых реклам. У пределов любви, во всеобщем объятье, на закат напоролся и кровью истек, как всегда, одинокий, воспел в его патио золотящейся пампы клочок. Воспел водокачки, и шарабаны, и парадиз расколовшую брешь в ограде, и нож, вонзенный тишком и нежданно, и ночь с ароматом терпкого мате. Слова «берег» вызнал значенье: земли и вод потворствуя блажи, предместьям сулит он чреду приключений, а праздным пустошам – славу пляжей. Все это воспев, наверно, верну хоть пару монет в Господню казну. Сан-Мартинская тетрадка (1929) Что касается так называемых стихов по случаю, то едва ли найдется человек, располагающий свободным временем для чтения и чуткий к музыке собственной души, у которого за всю жизнь не выдалось бы – с позволения небес – десять-двенадцать случаев написать стихи. Нет ничего дурного в том, чтобы этими случаями воспользоваться. Э. Фитцджеральд. Из переписки с Бернардом Бартоном (1842) Предисловие Я много говорил – пожалуй, даже слишком много, – о поэзии как о мгновенном даре Духа, о мысли как о деятельности разума; в Верлене я видел чистый образец лирического поэта, в Эмерсоне – поэта-интеллектуала. Теперь я полагаю, что во всех поэтах, заслуживающих того, чтобы их перечитывали, сосуществуют обе эти ипостаси. К какому типу отнести Шекспира или Данте? Что касается стихов из этого сборника, то, очевидно, их следует отнести ко второму типу. Должен сделать несколько пояснений. Несмотря на негодование критиков, которые не прощают поэту исправлений, я пишу теперь не «Мифологическое основание Буэнос-Айреса», а «Легендарное основание», потому что первое определение ассоциируется с массивными мраморными божествами. Кроме того, эта формулировка является ложной и по своей сути. Эдинбург, Йорк или Сантьяго-де-Компостела могут играть в игры с вечностью, но не Буэнос-Айрес, выросший на наших глазах из пустырей и немощеных переулков. Диптих «Смерти Буэнос-Айреса» – названием я обязан Эдуардо Гутьерресу – непростительно преувеличивает плебейский характер Чакариты и патрицианский флер Реколеты. Думаю, высокий стиль «Исидоро Асеведо» заставил бы моего дедушку улыбнуться. Не считая «Простоты», «Ночь перед погребеньем у нас на Юге», пожалуй, является первым стихотворением, в котором слышен мой собственный голос. Х. Л. Б. Буэнос-Айрес, 1969 Легендарное основание Буэнос-Айреса И сквозь вязкую дрему гнедого болота основатели края на шхунах приплыли? Пробивались к земле через цвель камалота размалеванных лодок топорные кили. Но представим, что всё по-другому: допустим, воды сини, как если бы в реку спустился небосвод со звездой, догоравшей над устьем, когда ели индейцы, а Диас постился. А верней – было несколько сот изможденных, что, пучину в пять лун шириною осилив, вспоминали о девах морских, о тритонах и утесах, которые компас бесили. Понастроили шатких лачуг у потока и уснули – на Риачуэло, по слухам. До сих пор теми баснями кормится Бока. Присмотрелись в Палермо и к тем развалюхам — к тем лачужным кварталам, жилью урагана, гнездам солнца и ливня, которых немало оставалось и в наших районах: Серрано, Парагвай, Гурручага или Гватемала. Свет в лавчонке рубашкою карточной розов. В задних комнатах – покер. Угрюмо и броско вырос кум из потемок – немая угроза, цвет предместья, всесильный король перекрестка. Объявилась шарманка. Разболтанный валик с хабанерой и гринго заныл над равниной. «Иригойена!» – стены коралей взывали. Саборидо тиранили на пианино. Веял розой табачный ларек в запустенье. Прожитое, опять на закате вставая, оделяло мужчин своей призрачной тенью. И с одною панелью была мостовая. И не верю я сказке, что в некие годы создан город мой – вечный, как ветры и воды. Элегия о квартале Портонес[6]
Франсиско Луису Бернардесу Усадьба Альвеар: между улицами Никарагуа, Ручей Мальдонадо, Каннинг и Ривера. Множество незастроенных пустырей, следы упадка. Мануэль Бильбао. Буэнос-Айрес (1902) Это слова тоски о колоннах ворот, ложившихся тенью на немощеную площадь. Это слова тоски в память о длинном косом луче над вечерними пустырями. (Здешнего неба даже под сводом аркад было на целое счастье, а на пологих крышах часами лежал закат.) Это слова тоски о Палермо глазами бродячих воспоминаний, поглощенном забвением, смертью в миниатюре. Девушки в сопровожденье вальсирующей шарманки или обветренных скотогонов с бесцеремонным рожком 64-го года возле ворот, наполнявших радостью ожиданья. Смоковницы вдоль прогалин, небезопасные берега Мальдонадо — в засуху полного глиной, а не водою — и кривые тропинки с высверками ножа, и окраина с посвистом стали. Сколько здесь было счастья, счастья, томившего наши детские души: дворик с зацветшей куртиной и куманек, вразвалку шагающий по-пастушьи, старый Палермо милонг, зажигающих кровь мужчинам, колоды креольских карт, спасенья от яви, и вечных рассветов, предвестий твоей кончины. В здешних прогалах, где небо пускало корни, даже и дни тянулись дольше, чем на каменьях центральных улиц. Утром ползли повозки Сенеками из предместья, а на углах забегаловки ожидали ангела с дивной вестью. Нас разделяет сегодня не больше лиги, и поводырь вспоминающему не нужен. Мой одинокий свист невзначай приснится утром твоим уснувшим. В кроне смоковницы над стеною, как на душе, яснеет. Розы твоих кафе долговечней небесных красок и облаков нежнее. |