Она владела всем, но постепенно
все потеряла. Мы ее узрели
в доспехах красоты. Сперва заря
и ясный полдень со своей вершины
открыли ей прекраснейшие царства
земные. Вечер эти краски стер.
Благоволение светил (сплетенье
бессчетных и незыблемых причин)
дало ей денег, властных над пространством,
как сказочный ковер, привычку путать
желанье с обладаньем, дар стиха,
что обращает подлинные муки
в далекий ропот, музыку и символ;
ей страсть была дана, кипенье крови,
пролитой под Итусайнго́, и тяжесть
венков лавро́вых, радость потеряться
в реке времен (река и лабиринт)
и в угасанье красок предвечерних.
Она всего лишилась. Лишь одно
осталось с ней: высокая учтивость
ее вела до завершенья дня,
уже за гранью бреда и заката,
почти по-ангельски. Лицо Эльвиры
мне навсегда запомнится улыбкой,
так было в первый и в последний раз.
Не помню, где читал я, что в туманном
Прошедшем, когда столько совершалось,
Присочинялось и воображалось,
Задался некто необъятным планом —
Все мироздание вместить до точки
В единый том и, тяжело и много
Трудясь над книгой, подошел к итогу
И шлифовал слова последней строчки.
Но только по случайности, из теми
Вдруг выхватив глазами закругленный
Рожок луны, он понял, посрамленный,
Что позабыл луну в своей поэме.
Пусть выдуман рассказ, но из былого
Он нам доносит что-то вроде притчи
О том, как безнадежен наш обычай
Свою судьбу разменивать на слово.
Суть ускользает. Этой потайною
Ущербностью отмечена любая
История, увы, не исключая
И всех моих перипетий с луною.
Где в первый раз я видел диск чеканный?
Не помню. Может, в прежнем воплощенье
Из греческого старого ученья?
Во дворике у смоквы и фонтана?
Есть в жизни среди многого, что было,
Часы других отрадней и роднее, —
Таков был вечер, когда вместе с нею
Смотрели мы на общее светило.
Но ярче виденного въяве света
Огонь стихов: не знавшая пощады
Та dragon moon из колдовской баллады
И месяц, кровеневший у Кеведо.
Луна была кровавою и алой
И в Иоанновом повествованье —
Той книге ужаса и ликованья,
Но все же чаще серебром сияла.
Оставил Пифагор своей рукою
Посланье кровью на зеркальной глади,
А прочитали (по преданью), глядя
В луну, как будто в зеркало другое.
Все злее и громадней год от года
Волк, скрывшийся за чащею стальною,
Чтоб наконец расправиться с луною
В заветный час последнего восхода.
(Об этой тайне помнит Север вещий,
И в тот же страшный день светил померкших
Опустошит моря нечеловечий
Корабль, что слажен из ногтей умерших.)
В Женеве или Цюрихе, к поэтам
Причисленный судьбой, без промедленья
Я принялся искать определенья
Луны, себя измучив тем обетом.
Трудясь без отдыха, как все вначале,
Я истощал реестрик небогатый,
Боясь, что у Лугонеса когда-то
Янтарь или песок уже мелькали.
Из кости, снега (и другого сора)
Сменялись луны, освещая строки,
Которые, конечно же, в итоге
Так и не удостоились набора.
Мне чудилось: поэт между живыми —
Адам, что с несравненною свободой
Дарит вещам земного обихода
Единственное подлинное имя.
От Ариоста я узнал чуть позже,
Что на Луне есть все, чему возврата
Нет, – канувшее время, сны, утраты
И обретенья (что одно и то же).
Я различал трехликую Диану —
Итог Аполлодорова урока;
Гюго дарил мне серп златочеканный,
Один ирландец – черный символ рока.
Пока же, наклонясь над этой бездной,
Вылавливал я лу́ны мифологий,
Я мог увидеть, вставши на пороге,
Ежевечерний диск луны небесной.
Теперь я знаю: есть одно земное
И ей лишь подобающее имя.
Разгадка в том, чтоб, не томясь другими,
Смиренно называть ее луною.
И не перебирая под рукою
Метафоры, одна другой неверней,
Гляжусь в таинственный, ежевечерний
Диск, не запятнанный моей строкою.
Вещь, слово ли, луна – один из знаков
В запутанном Писании вселенной,
Куда включен любой земной и бренный
Удел, неповторим и одинаков.
Она – всего лишь символ меж иными,
Судьбой ли, волей данный человеку,
Который только по скончаньи века
Напишет свое подлинное имя.