Я немного изменил эту книгу. И теперь она уже не моя. Х. Л. Б. Буэнос-Айрес, 25 августа 1969 г. Улица, где розовый магазин Ночь вглядывается в каждый проулок, будто великая сушь, вожделеющая дождя. Уже все дороги так близко, даже дороги магии. Ветром приносит оторопевший рассвет. На рассвете страшат неминуемые поступки, рассвет сминает. Ночь напролет я бродил. И застал непокой рассвета меня на случайно попавшейся улице, откуда вновь незыблема пампа на горизонте, где пустоши за проволочной оградой развоплощаются в сорняках, и где магазин, такой светлый, как прошлым вечером новорожденный месяц. Знакомое воспоминание: угол с высокими цоколями и обещанием патио. Чудесно быть свидетелем тебя, привычной, раз дни мои созерцали так мало вещей! Луч уже вонзается в воздух. Годы мои прошли земными дорогами и морскими путями, но только с тобой я впритык, с твоим покоем и розовым светом. Не твои ли стены зачали зарю, магазин, светлый, на сколе ночи. Думаю так, и глаголю среди домов, исповедуюсь в моей нищете: я не глядел на реки, моря и горы, но свет Буэнос-Айреса прикипел ко мне. И я выковываю стихи о жизни и смерти из луча этой улицы, широкой, истерзанной: только ее мелодии учит меня бытие. Горизонту предместья Пампа: Я различаю твои просторы в глубине предместий, я истекаю кровью твоих закатов. Пампа: Я слышу тебя в задумчивом звоне гитар, и в высоких птицах, и в усталом шуме пастушеских телег, что приезжают с лета. Пампа: Мне достаточно границ моего двора, чтобы чувствовать тебя своей. Пампа: Я знаю, тебя терзают борозды, переулки и разрушительный ветер. Поруганная страдалица, ты уже – сущая на небесах. Не знаю, в тебе ли смерть. Я знаю, что ты в моем сердце. Прощание Вечер, размывший наше прощание. Вечер стальной, и сладостный, и монструозный, как темный ангел. Вечер, когда наши губы жили в обнаженной близости поцелуев. Неодолимой волной захлестнуло время нас в уже бесполезном объятии. Вместе мы расточали страсть, не ради нас, но во славу уже подступающего одиночества. Свет нас отверг, срочно явилась ночь. Мы к решетке прошли под тяжестью тени, уже облегченной утреннею звездою. Как уходят с потерянных пастбищ, я вернулся из наших объятий. Как покидают страну клинков, я вернулся из твоих слез. Вечер длится живой, как сон, среди других вечеров. Потом я обрел и миновал ночи и дни долгого плавания. Предчувствие любящего
Ни близость лица, безоблачного, как праздник, ни прикосновение тела, полудетского и колдовского, ни ход твоих дней, воплощенных в слова и безмолвье, — ничто не сравнится со счастьем баюкать твой сон в моих неусыпных объятьях. Безгрешная вновь чудотворной безгрешностью спящих, светла и покойна, как радость, которую память лелеет, ты подаришь мне часть своей жизни, куда и сама не ступала. И, выброшен в этот покой, огляжу заповедный твой берег и тебя как впервые увижу – такой, какой видишься разве что Богу: развеявшей мнимое время, уже – вне любви, вне меня. Генерал Кирога катит на смерть в карете Изъеденное жаждой нагое суходолье, оледенелый месяц, зазубренный на сколе, и ребрами каменьев бугрящееся поле. Вихляется и стонет помпезная карета, чудовищные дроги вздымаются горою. Четыре вороные со смертной, белой метой везут четверку трусов и одного героя. С форейторами рядом гарцует негр по кромке. Катить на смерть в карете – ну что за гонор глупый! Придумал же Кирога, чтобы за ним в потемки шесть-семь безглавых торсов плелись эскортом трупа. – И этим кордовашкам владеть душой моею? — мелькает у Кироги. – Шуты и горлопаны! Я пригнан к этой жизни, я вбит в нее прочнее, чем коновязи пампы забиты в землю пампы. За столько лет ни пулям не дался я, ни пикам. «Кирога!» – эти звуки железо в дрожь бросали. И мне расстаться с жизнью на этом взгорье диком? Как может сгинуть ветер? Как могут сгинуть сабли? Но у Барранка-Яко не знали милосердья, когда ножи вгоняли февральским ясным полднем. Подкрался риоханец на всех одною смертью и роковым ударом о Росасе напомнил. И рослый, мертвый, вечный, уже потусторонний, покинул мир Факундо, чтобы гореть в геенне, где рваные солдаты и призрачные кони сомкнулись верным строем при виде грозной тени. Превосходство невозмутимости Слепящие буквы бомбят темноту, как диковинные метеоры. Гигантский неведомый город торжествует над полем. Уверясь в жизни и смерти, присматриваюсь к честолюбцам и пробую их понять. Их день – это алчность брошенного аркана. Их ночь – это дрема бешеной стали, готовой тотчас ударить. Они толкуют о братстве. Мое братство в том, что мы голоса одной на всех нищеты. Они толкуют о родине. Моя родина – это сердцебиенье гитары, портреты, старая сабля и простая молитва вечернего ивняка. Годы меня коротают. Тихий как тень, прохожу сквозь давку неутолимой спеси. Их единицы, стяжавших завтрашний день. А мне имя – некий и всякий. Их строки – ходатайство о восхищенье прочих. А я молю, чтоб строка не была в разладе со мной. Молю не о вечных красотах – о верности духу, и только. О строке, подтвержденной дорогами и сиротством. Сытый досужими клятвами, иду по обочине жизни неспешно, как путник издалека, не надеющийся дойти. |