«А что, собственно, происходило в эти пять месяцев? То же, что и все пять лет. Ходили в гости, в театр, в кино. Ездили за город. Сидели дома. Смотрели телевизор или играли в канасту. Любили друг друга. Не так? Да так. Чего-то не было… А чего?» Вот этого-то Катя и не знает, до этого-то и пытается доискаться.
Услужливое соседское радио снова пискнуло. «Час», — меланхолично отметила про себя Катя.
«Для синтеза сверхтяжелых элементов на ускорителях придется применять другой метод, нежели в случае 102—105-го элементов».
Машинка звякнула, заканчивая строчку, и этот тихий звоночек ударил болью и сладостью далекого воспоминания. То утро — и, кстати, тоже осеннее, — первое утро новой эры: утро, когда уже существовал Боб. Они бродили всю ночь по туманному, влажно-знобкому Ленинграду, кутаясь в объятиях друг друга. Целовались и говорили. Говорили и целовались. Молчали, стоя на Прачечном мостике, глядя, как медленно и призрачно летят листья с кленов, как вспыхивают на миг в нимбе фонарного света и тут же навечно и безнадежно гаснут.
Не успела Катя заснуть (ей казалось, что она только-только взлетела на качелях сна в зыбко качающуюся высь), а у нее над ухом что-то звякнуло — робко и тихо.
— Катюша, — скорее поняла, чем услышала она голос в трубке.
Катя посмотрела на часы — было семь без пяти, а она пришла в половине шестого.
— Катюша, я хочу тебя видеть. Вставай. Ну, вставай. Пойдем гулять. Такое утро!
И с тех пор… да! с тех пор. Конечно, бывало, Борис огорчал ее очень сильно. Он, впрочем, только и делал, что огорчал ее. Только не всегда очень сильно. Он такой нервный, такой неуравновешенный. У него все шиворот навыворот: когда другие спят, вот тут им овладевает бес работы. Когда веселое застолье, ему вдруг приходит на ум необыкновенная мысль, или поворот, или бог его знает что — они бегут из гостей или, наоборот, в тихий лирический вечер срываются и бегут в гости. Бывало, он уезжал, не предупреждая Катю, и только с дороги она получала телеграмму. А могла и не получить. Неделя, другая — и вдруг письмо нежное, ласковейшее, полное признаний и чего-то, чего-то, для чего у Кати и нет слов.
Зато бывало и так. Он уезжал и предупреждал — надолго, а через неделю — «Вот он, я! Весь. Соскучился, люблю… Катьку!»
Он делал Кате подарки, когда совсем сидел на мели. Брал в долг, а когда Катя ругала его и говорила, что спокойно обошлась бы без подарка, он смеялся и говорил, что, может быть, она бы и обошлась, но он ни в какую. И забывал на Восьмое марта принести букетик мимоз. Если приходил…
Он любил Катю. Катя это знала. Это знали друзья: его, и ее, и общие. И мать Бориса тоже знала. Она только иногда как-то странно смотрела на Катю, и в ее глазах — чудилось это Кате или действительно — полыхали странные пожарчики: то ли жалости, то ли презрения, то ли и то и другое вместе. А вообще она была очень приветлива с Катей и всегда старалась, как могла, оградить ее от слишком резких выходок сына. Они были с Катей чем-то похожи, может быть своей любовью к Борису — безоговорочной, без критики.
«В проблеме синтеза элементов все элементы до 105-го включительно были получены в ядерных реакциях слияния…»
Катя посмотрела на часы. Полтретьего. Потом будет три. И совсем скоро полчетвертого. Потом полпятого… Сколько набежит этих половинок? А Катя сидит и ждет звонка. Она стучит на машинке. Строчки ровненько ложатся на бумагу. Вон уже сколько строчек — черненьких, остреньких, ехидненьких — разлиновало белые листки бумаги — обман. Катя ждет звонка. И сердце уже давно стучит нервно, замирая, словно прислушиваясь к той далекой, невидимой руке, которая тянется сейчас к телефонной трубке невидимого Катей телефона. Но нет… Тишина. Все та же. Все тот же ровный туман за окном.
Катя потянулась к пепельнице и взяла недокуренную сигарету. Чиркнула спичка, и ее неяркий огонек подчеркнул сгустившуюся, почти осязаемую серость ранних ноябрьских сумерек.
Катя откинулась на спинку стула, затянулась, и вкус дыма на сей раз показался ей приятным. Закружилась голова, вещи тихо сдвинулись с места и поплыли в плавном хороводе.
— Но нет! Нет! — сказала Катя громко, решительно останавливая круговорот вещей и мыслей. — Нет, нет и нет. Звонить тебе я не буду!
«…теперь физики используют реакцию деления, например, урана под действием ускоренного ксенона или урана же, когда сверхтяжелые элементы могут получаться, как осколки деления».
— Нет, — сказала Катя не очень твердо, — я звонить тебе не буду.
«Может быть, я выдумала эти последние пять месяцев. Они, в сущности, ничем не отличаются от последних (или первых?) пяти лет». Может быть, они ничем и не отличались, но все равно в них было что-то не то и не так. Для этого не нужно было никаких доказательств. Да Катя и не старалась что-то доказывать себе. Она знала, что из их любви утекает живая сила, как из раненого тела кровь. Она и теперь помыслить не могла себе остаться без Бориса. За этой чертой меркло ее воображение, обрывалась мысль… Но что творится в душе Бориса, она не знала. И теперь меньше, чем когда-либо.
Они и сейчас могут провести весь вечер в разговорах и даже ночь. Борис по-прежнему ей первой тащит свои рассказы, читает, смотрит на нее поверх очков въедливо, пристрастно, ехидно, с надеждой. Расцветает под ее улыбкой. Вскакивает, размахивает руками, объясняет… С этой минуты Катя замолкает. Ему и была-то нужна, в сущности, только ее улыбка, да она сама, слушающая, не перебивающая, восторженная. А Катя и не собирается ни критиковать его, ни высказывать ценных мыслей. Борис сам их выскажет, сам, прочитав вслух, поймет слабые места, сам безошибочно о них скажет.
Катя посмотрела на часы — четыре. Вытянула из твердой белой коробочки еще одну сигарету. Теперь она уже не смаковала сладкого дыма, курила, затягиваясь глубоко, задыхаясь дымом и жадно удерживая его в гортани. Пятнадцать минут пятого. Двадцать, двадцать пять.
— Семнадцать часов тридцать минут, — сообщила за стенкой диктор телевидения…
Катя протянула руку и сняла телефонную трубку. Ей было стыдно, но она упрямо набрала номер.
— Нина Анатольевна! Да, я. Здравствуйте. Нет. Мы точно не договаривались. Он сказал, что позвонит. Спасибо. До свидания.
Катя тяжело дышала. Горло сдавил спазм — о! какой был у Нины Анатольевны голос! Какой жалостливый, какой участливый!
«Ах, Борис! — Катя качала головой. — Что же ты думаешь? Ты ходишь где-то, или сидишь, или разговариваешь. Смеешься или нет, но ты помнишь и знаешь, что есть я. Я жду и мучаюсь. И ты знаешь, что я жду и мучаюсь. Какую же радость приносит тебе это жестокое знание?!»
Катя снова потянулась к трубке, но остановилась на полпути, не дотянув и не отдернув руки. Рука висела над трубкой и затекала.
— Я тебе не устраивала сцен, — сказала Катя трубке, — я ни о чем тебя не спрашивала. Тебе до ужаса хотелось свободы, и ты имел ее столько, сколько хотел. Но это правда!
И это была правда — Катя ни разу не спросила за все пять лет и пять месяцев, где он был вчера? С кем? Это он говорил, что писатель не имеет права жениться. Что он должен быть свободен. Знать, что от него никто не зависит. Уезжать, улетать, прилетать, приплывать, забираться в берлогу и выбираться из нее!
И Катя соглашалась с ним. Как всегда и во всем. Не хотела мешать ему…
Катя опустила руку на трубку и набрала номер Голиковых.
— Сева? Ага, я. У вас Борьки нет? И не приходил? Ну ладно. Да нет, он говорил, что должен зайти. Ждете? Ну, если придет, скажи, что я звонила. До свидания.
Катя повесила трубку, опустошенная и смятая. И в эту минуту раздался телефонный звонок.
— Катюха! Вот вбежал к Голиковым под твой звонок… Ну как ты?
И Катя вдруг до ужаса четко поняла и представила себе, что в тот момент, когда она позвонила, он был там и какие делал Севке знаки, что его нет, когда понял, что это она звонит. Катя прижала трубку к губам, закрывая их, замыкая черной решеткой мембраны, давя готовый вырваться из них дикий, бессильный вой.