Никодим Васильевич сидел в сарайчике третий день. Он обессилел и потемнел лицом, щеки его запали, резко выдавались скулы; серебристый хохолок надо лбом торчал воинственно, и Никодим Васильевич поминутно ворошил его. Он все еще ничего не написал, придумывал первую фразу, от которой, как он полагал, зависело очень многое…
Все же в поселке произошло немаловажное событие, и поселок гудел, как гудит улей, когда его потревожишь. Говорилось много и говорилось разное, толком никто ничего не знал, и доподлинно было известно только то, что Приступина Верка, работавшая дежурной на переезде, подхватив своих двойняшек, перешла жить к Добрыне. Говорили больше всего о том, что она ничего не взяла из дому, и о том, кто ее муж — Приступин. О Добрыне можно было и не говорить, потому что Добрыня был у всех на виду. Откупив времянку, он поселился в ней года три назад и жил бобылем, трудился в котельне, так что был он, этот самый Добрыня, истопником по доброй воле. А мог бы работать и в мастерских — это в поселке считалось почетнее, да и силища у него — дай бог каждому. Руки крепкие и жилистые. У истопника было имя-отчество, но дети прозвали его Добрыней, так и повелось: Добрыня да Добрыня, ему и этого было довольно. Похоже, что он не особенно задумывался над пустяками, ворошил угли в печах, высыпал шлак за котельню и помнил, что при деле. И вроде бы ничего больше и не хотел. Иногда, пошуровав топки и побрызгав водою серый пол, садился Добрыня на низенький стульчик у дверей и смотрел на огонь в узкой щели заслонки, думал о чем-то, вздыхал иногда и почти всегда молчал. Даже когда выпивал, то говорливее не становился, смотрел на людей по-братски, будто прощал их за что-то. Глаза его, синие, с выгоревшими в котельной ресницами, чуть-чуть слезились.
И вот когда Верка перешла к нему, то в поселке загудели: «Что ей надо?» Приступин-то был человек уважаемый, он руководил топливным складом и поэтому считался одним из первых в поселке, особенно осенью, когда доставался уголь и дрова на распал.
«С жиру бесится, — говорили люди. — В доме у них чего только нет — и покрывала, и диван…»
С удивительной памятливостью они перечисляли все, что водилось в доме Приступиных, вспоминали покойную мать Верки — та тоже была с норовом, никому не подчинялась и Верку прижила неизвестно с кем, вроде бы с солдатом, стоявшим в войну в их хате. И все же больше говорилось о том, что за человек Приступин и как это раньше никто ничего не замечал — встречались же они раньше?.. Наверняка встречались. Не могло же быть так, что решилась Верка в одну ночь? Не могло — значит, встречались тайно. Но никаких тайн в поселке не водилось, о каждом было известно решительно все, даже больше, и многое угадывалось заранее. А тут тебе — никто ни слова, ни полслова… «Вот тебе и Добрыня, — говорили и добавляли многозначительно: — Да!» Приступин и мог бы кое-что рассказать, уж он-то догадывался, но Приступин молчал, зыркал на соседей красными от бессонницы глазами и думал, как грозил: «Как же… Проживешь на сто рублей!» И понимал — проживут, и никому не показывал принесенный соседским пацаном клочок бумаги, на котором непривычными к карандашу пальцами Добрыня начертал: «К нам сам понимаешь не ходи ногой вовек не позволю добрыня». А в самом уголке прибавил: «Дмитрий Сергеевич».
А Добрыня, как стало известно всем, кроме Никодима Васильевича, ошалев от радости, поймал ночью селезня — заарканил его сонного — и утром накормил двойняшек. Смотрел на них, пока они ели, и думал о том, что еще необходимо купить. Шкаф, стол и кровать уже стояли в хате… Глаза его слезились, он смотрел на детей, на жену и ничего не говорил. А Верка, немного стесняясь, тоже смотрела на детей, на Добрыню, плакала и смеялась одновременно, и, проводив мужа на работу, принялась убирать холостяцкое жилье. Она мыла и чистила и тихо напевала. И ждала от жизни чего-то прекрасного, а когда в промытом стекле окна увидела себя в белом платке и красной кофте с засученными по локти рукавами, то неизвестно отчего обрадовалась так, как не радовалась давно. Рассмеялась во весь голос, схватила, перецеловала детей и, выпроводив их на улицу, снова принялась за работу.
Ничего этого Никодим Васильевич не знал, ничего не слышал, сидел в полутьме сарайчика и чуть не плакал: еще вчера он точно решил, что сошел с ума на старости лет и что ничего больше он уже не напишет. Он не сдвинулся с места, потому что двигаться, как понял Никодим Васильевич, было некуда. Звон в голове прекратился, сердце не болело, но и это его не утешало. Голова стала пустой и легкой и совершенно бездумной. Никодим Васильевич смотрел на свою руку, которая лежала на столе и казалась ему чужой. О рассказе он уже не думал, просто вспоминал все, что было с ним в этом поселке, и очень удивился, когда рука, отважившись, вывела: «Женился Добрыня очень поздно…»
Владимир Волык
СТИХИ
ЗИМНЕЕ
Метель шаманит.
Овладела тундрой
И, седину по насту распустив,
Твердит неподражаемый и трудный,
Непревзойденный ветровой мотив.
И, диким околдованные пеньем,
Под свист и улюлюканье ветров
Кружат и пляшут исступленно тени
У фонарей, как будто у костров.
Сияния резвятся на торосах.
Балок до крыши утонул в снегу.
Мохнатые январские морозы,
Стуча зубами, сели к очагу.
Но огонек пробился сквозь поленья,
Как родничок уюта и тепла.
Ночь свалена неодолимой ленью,
Медведицей надолго залегла.
Так и вершится выдумка,
Которой
Я с детства бредил
И сходил с ума…
Сполохами
Окошки,
Словно шторой,
Завесила полярная зима.
ПОСТ «СЕДЬМОЕ НЕБО»
Семь сопок — семь ступенек в облака.
Семь дней в неделю, под семью ветрами
«Медведица» на гулких сквозняках
Ворочается долгими утрами —
Семь звезд-жаринок, тлеющих всегда
В семи шагах,
Свободно,
Легковесно,
Как ноты, наплывут на провода
Седьмым аккордом предрассветной песни.
Особенным ничем не знаменит
Армейский быт, каким живут солдаты,
Но этот серый, как шинель, гранит,
«Седьмое небо» названный когда-то,
Над многогранностью домов и скал,
Величием с любым шедевром споря,
Встает как самый лучший пьедестал
Солдату моего Североморья.
Пускай седьмой в морозы знаем пот,
Пусть у зимы семь пятниц на неделе,
Пускай не семь и даже не семьсот
В стране седьмых небес на самом деле,
Но я опять всем повторю не раз,
Что где бы я с тех пор на свете не был,
Нет более прекрасных звездных трасс,
Чем над землею — пост «Седьмое небо».
ОСЕНЬ
Пустеет берег.
Солнце ходит лесом.
В пейзажах лета появилась рябь —
И незаметно влажную завесу
Над побережьем опустил сентябрь.
Не жду чудес.
Но чудо состоится.
Вдоль просеки,
Неуловимо чист,
Невидимый огонь все дальше мчится,
И в том огне уже калится лист.
Простор пылает, полыхают выси,
Переплавляя время в слитки дней.
Преображает города и мысли
Таинственный,
Добрейший из огней.
Укоренилась и окрепла озимь,
И пашни обнажили новый пласт.
Одаривая щедро,
Ходит осень,
Своим огнем переполняет нас.