«Умри я сейчас, — думал Устинов, — и наверняка речи лились бы одна слаще другой». Он не выносил этого панихидного сладкоголосия. Самый легкий способ утешить свою совесть — это возгласить вечную память у гроба того, кого ты ненавидел всю жизнь. Мол, смотрите, перед лицом смерти я поднимаюсь выше личных пристрастий, я скорблю вместе со всеми… Ну чем не достойная картина? Нет, не терпел Устинов подобного похоронного лицемерия.
Мысль его невольно возвращалась к похоронам Веретенникова. Хоронили его, рассказывала Люда Матвеева, скромно, почти незаметно, панихиду проводили прямо на кладбище, однако весть о его самоубийстве обросла различными слухами и домыслами, и оттого народу собралось немало. Речи произносились со слезой, с надрывом, и горькое чувство охватывало Люду. Где, спрашивается, были эти люди, вещавшие теперь о безвременно ушедшем таланте? Устинов и себе не мог простить этой нелепой смерти. Не отпусти он тогда Веретенникова, оставь у себя дома еще на день, другой, — и все, возможно, сложилось бы по-иному.
Как-то спросил он Матвееву о Елизавете Никифоровне, и Люда пробормотала что-то невнятное, а сама отвернулась, чтобы Устинов не увидел ее слез. И он понял все без слов.
— Последнее время здесь, в больнице, — говорил он Вере теперь, — я чаще стал задумываться над разными отвлеченными вещами. Я думаю, человеческий разум еще только-только начинает осознавать себя. Мы еще несем в себе столько дикарских предрассудков, эгоистических побуждений, абсурдных взглядов, что до сих пор не можем еще никак понять: человека делает человеком лишь способность мучиться чужим страданием, отзываться на чужую боль, ощущать ее как свою. Ведь тот, кто ощутил чужую боль как свою, уже не может причинить ее другому. Как просто, а между тем как далеко нам еще до осознания такой простой истины…
— У меня все не выходит из головы наш последний разговор с Веретенниковым, — продолжал Устинов, словно бы не замечая, как сразу изменилось, напряглось лицо жены: не любила она, тревожилась, когда обращался он к этим воспоминаниям. — Рано или поздно любой из нас пытается ответить на один и тот же вопрос: для чего я жил? Для чего? Хотя, казалось бы, есть ответ или нет его, это ничего не изменит. И все же заложено в нас нечто… нечто такое, что заставляет терзаться поисками смысла. Я пытался тогда убедить Веретенникова, но, видно, не смог. Впрочем, и теперь я бы повторил ему то же самое. Других слов я не знаю.
— Тебе не за что корить себя, — сказала Вера. — Я понимаю, тебя это мучит, но не надо искать свою вину там, где ее нет.
— Да, это так. И все же… все же…
— Между прочим, совсем забыла, тебе ведь звонили из ЦК, — сказала Вера.
— Так что же ты молчишь? Что же ты сразу не сказала? — вскинулся Устинов.
— Я слушала тебя. Ты же не любишь, когда тебя сбивают с мысли.
Он укоризненно покачал головой.
На самом деле Вера, конечно, немного кривила сейчас душой. До самого последнего момента она колебалась, стоит ли говорить с ним о серьезных вещах, стоит ли волновать его. Ведь и хорошая новость иной раз будоражит сердце не меньше, чем плохая. Но уж коли он сам завел сегодня такой разговор…
— Ну и что же они сказали? — с нарочитой сдержанностью спросил Устинов.
— Ты знаешь, прежде всего мне понравился тон, каким разговаривал со мной этот человек — он назвался инструктором ЦК. Ведь всегда чувствуешь, когда от тебя хотят попросту побыстрее отделаться или говорят лишь из вежливости, по обязанности. А тут все было по-другому, со мной говорили очень уважительно и серьезно…
— До чего мы докатились, — сердито перебил ее Устинов, — уважительный тон — для нас уже целое событие! А что же он все-таки сказал?
— Во-первых, когда он узнал, что ты в больнице, он справился, как твое здоровье, и просил передать…
— Вера, ну это же все пустяки какие-то! Ты говори по существу, что он сказал!
— Почему пустяки? — обиделась она. — Для тебя, может, и пустяки, а для меня нет. Я всегда очень чувствительна к подобным вещам. С грубыми людьми я вообще не могу разговаривать, ты это знаешь.
— Вера, ты опять отвлеклась!
— Ты сам меня отвлекаешь, Устинов. Я же рассказываю по порядку. Короче говоря, он попросил поблагодарить тебя за письмо. Сказал, что все подобные предложения сейчас изучаются самым серьезным образом. И что в ближайшее время будут приняты очень важные решения. Это он просил передать тебе. Еще он оставил свой телефон и сказал, что, когда ты выпишешься из больницы, можешь позвонить ему. А еще пожелал тебе быстрее выздоравливать. «Такие люди, как ваш муж, сейчас нужны нам», — это его слова, я даже записала их потом на бумажке, чтобы не забыть.
— Это все? — спросил Устинов. Кажется, он был разочарован.
— Все. Мне только ужасно обидно было, что ты не сам разговаривал. Просто до слез обидно.
— Ладно, это уже не существенно, — с обычной суровостью отозвался Устинов. — Важно, что прочли.
Она вдруг почувствовала, как тяжело опирается он на ее руку, и забеспокоилась.
— Ты устал? Наверно, хватит для первого раза?
— Еще немного, — сказал Устинов. — Ничего. Лучше расскажи, что там еще новенького, на воле?
— Что новенького? Да все то же. Звонят. Приходят. Ждут. Спрашивают, когда ты вернешься. А у меня, если говорить откровенно, душа не на месте. Я боюсь, ты вернешься, и все начнется опять, как и раньше. Я уже говорила тебе как-то: нельзя безнаказанно вбирать в себя чужие беды. Сердце не выдерживает. Вот оно и не выдержало у тебя.
— Ну-ну-ну… — утешающе сказал Устинов. — Рано или поздно это происходит с каждым.
— И все-таки ты совсем не щадишь себя!
— Что делать. Я надеюсь, когда-нибудь у нас будет единый центр антиалкогольной профилактики и психотерапии. Дом трезвости. С зимним садом, с тихой музыкой, с индивидуальными кабинетами психотерапии и кинозалом… Там будут работать люди, ненавидящие алкогольное рабство, верящие в человека разумного и совершенного. Когда-нибудь это осуществится. А пока что же… пока надо делать то, что в твоих силах. Пусть даже и в одиночку… — Устинов помолчал и добавил с какой-то несвойственной ему прежде интонацией: — Хотя порой начинает казаться, будто ты бьешься о стену. Вот вчера у нас из отделения выписали парня досрочно за нарушение режима. Парень молодой, всего тридцать два года, а уже инфаркт, больное сердце. И представляешь, только-только он на ноги поднялся, жена приносит ему пол-литра, и он напивается. Оказывается, у него был день рождения. И он сам, и жена искренне недоумевают: как же так, мол, в день рождения и чтобы не выпить! Не по-человечески, дескать, это! Понимаешь, напиться — это по-человечески, а встретить свой праздник с ясной головой, трезвому, — это уже не по-человечески! Дикость какая! И когда, наконец, мы эту дремучесть, невежество это наше российское преодолеем? Причем, ты не замечала, невежество, оно всегда агрессивно, а разумное просветительство наше сплошь и рядом деликатно, стыдливо, оно робеет перед невежеством, боится обидеть…
— Ты опять о своем! — сказала Вера. — Тебе надо отвлечься.
Устинов засмеялся и махнул рукой.
— Как видишь, жизнь даже здесь подбрасывает материал для размышлений. Отвлечься от этого невозможно — понимаешь, пьянство так глубоко проникло во все поры нашего общества, в быт, что куда ни повернешься, всюду уткнешься в него носом. Это печально, но это так. А ты говоришь — отвлечься!
Как ни тревожилась Вера за Устинова, она понимала, что все эти разговоры, возвращение на круги своя — это признак выздоровления. Из больничного пациента, прикованного к постели, он вновь превращался в того прежнего Устинова, с которым некогда судьба свела Веру. Боже мой, как она боялась его тогда, в первые дни их знакомства! Как страшилась его суровости, как впадала едва ли не в полуобморочное состояние, когда допускала какую-нибудь оплошность и он замечал это. Он казался ей замкнутым, нелюдимым человеком, и только позже она поняла, что он просто из тех людей, кому претит торопливая неряшливость и неразборчивость в человеческих отношениях. Она хорошо помнила, как поразилась однажды, когда он спросил ее с обычной своей серьезностью: «Вера, а что бы вы ответили мне, если бы я пригласил вас в театр?» — «Я бы ответила, что буду рада», — сказала она, преодолев внутреннее смятение. Однако после этого разговора прошло еще не меньше месяца, и Вера уже думала с грустью, что Устинов за другими своими делами забыл о случайно вырвавшейся своей фразе, когда вдруг он с несколько старомодной учтивостью объявил, что билеты куплены, они идут в БДТ. Играли «Лису и виноград», с Полицеймако в роли Эзопа, и Вера до сих пор хранила то возвышенное и счастливое чувство, которое испытала она на этом спектакле. Конечно, она понимала, что выбор спектакля, сделанный Устиновым, скорее всего был чистой случайностью, и все же в том, что обстоятельства привели их именно на эту пьесу, виделся ей знак судьбы. Может быть, она слишком давала волю своему воображению, но в характере упрямого раба Эзопа, готового смертью заплатить за право называться свободным человеком, угадывалось ею нечто, сходное с характером самого Устинова.