Вот откуда шел страх. Возможно, кольцо уже стягивается, преследователи вышли на его след.
Он уверял себя, что это только мнительность, только похмельная нервная взвинченность — какие там преследователи, кому он нужен? — и все-таки не мог отделаться от этого чувства. Подобные приступы безотчетной тревоги в последнее время все чаще случались с ним. Он знал: было только одно верное средство преодолеть страх. Выпить, быстрее выпить.
К тому времени, когда Ломтев, наконец, дождался Каретникова, одно лишь желание владело всем его существом…
И пошло, завертелось.
Проснулся он утром вовсе не в Ленинграде, как планировал, когда принимал деньги из рук Каретникова, а в тесной, маленькой комнатке у Маши Драгунской. Чувствовал он себя отвратительно, и на душе у него было еще более погано, чем вчера, когда он покидал вытрезвитель.
Он лежал, не двигаясь, уткнувшись взглядом в стену. Обойный узор — розовые с голубыми цветочки — плыл перед его глазами. Узор этот, словно знак капитуляции, словно немое свидетельство падения. Каждый его завиток, каждое пятнышко, казалось, навечно отпечатались в его мозгу. Даже с закрытыми глазами он видел этот рисунок.
«Все… все… теперь мне уже не выкарабкаться… конец…» — говорил себе Ломтев. Мысли, одна мрачнее другой, шевелились в его голове. Ну отчего, отчего так? Отчего другие могут и бражничать едва ли не каждый день, и гудеть чуть ли не сутками, и в то же время оставаться жизнерадостными весельчаками, душой общества, примером для подражания?.. А он… Что за проклятье такое висит над ним? Почему все оборачивается для него мерзостью и безысходностью?..
Весь поток жалостливых, бессвязных причитаний он, кажется, обрушил вчера на Машу. Жажда самобичевания захлестывала его. Посреди ночи он вдруг вознамерился ехать домой каяться перед Светланой. Однако его так шатало, что он не мог сделать ни шага. Он называл себя дерьмом и последней сволочью. Маша успокаивала его, гладила по голове, как ребенка. «Не казнись понапрасну, — говорила она. — Не мучай себя. Ты просто болен. Понимаешь? Ты болен. А я — сестра милосердия. Все очень просто. И забудь об остальном, не думай». Видно, ей здорово пришлось намучиться с ним за эту ночь. Что ж, ей не привыкать.
«Сама виновата», — с неожиданной мстительностью вдруг подумал Ломтев. Его выводило из себя то состояние униженной зависимости, собственной беспомощности, в котором он сейчас находился. Острая жалость к себе сменялась злобным раздражением, а затем, все оттесняя, опять приходила мрачная, тяжелая подавленность.
«Зачем жить? Зачем?» — думал он.
А ведь знала, знала Маша его совсем иным… Ну как же — гордость класса, отличник, танцор, неизменный участник олимпиад, любимец учителей!.. Вот кто такой был Витька Ломтев!.. Маша влюбилась в него еще восьмиклассницей, влюбилась отчаянно, самозабвенно, без всякой, разумеется, надежды на взаимность. Она была некрасива, угловата и застенчива, хотя как раз застенчивость порой толкала ее на самые несуразные, нелепые поступки. Своего чувства к Ломтеву она не скрывала — вернее, не умела, не могла скрыть — и этим нередко ставила его в неловкое положение. Тогда ее преданность, ее молчаливая привязанность были ему в тягость, раздражали его. Словно он поневоле становился ей что-то должен. Любыми, порой даже весьма жестокими способами он старался избавиться от ее безропотной готовности быть рядом с ним, выполнять его желания, слушать его и восхищаться им. Если бы тогда кто-нибудь сказал ему, что пройдет двадцать лет, и он будет вот так — беспомощно распластанный, раздираемый угрызениями совести — лежать в ее постели, он бы ни за что не поверил. Одна даже возможность такого предположения оскорбила бы его до глубины души.
А впрочем, действительно, разве он — это т о т Ломтев? Что общего между т е м Ломтевым и человеком, мучительно страдающим сейчас от похмельной дрожи, не имеющим сил даже подняться с постели, раздавленным сознанием собственной низости и мерзости?.. Что, кроме имени, сохранил он от того Ломтева? И разве не нелепо, не смешно считать их одним и тем же человеком?
Ломтев слышал, как тихо, почти бесшумно ходила Маша по комнате. Даже не видя ее, он, казалось, ощущал ее сосредоточенную, молчаливую озабоченность. Звякнула посуда. Потом Маша спросила сдержанно-деловитым тоном:
— Вчера ты весь вечер твердил, будто тебе прямо-таки во что бы то ни стало надо быть в Ленинграде. Это что — правда?
Даже произнести какое-либо слово было трудно. Все-таки Ломтев пересилил себя и, по-прежнему не поворачиваясь к Маше, сказал в стену:
— Да.
Она помолчала, видно, что-то обдумывая. И тогда он решился и спросил слабым голосом:
— Маш, у нас осталось что-нибудь выпить?
— Откуда же? Все, что принес, ты выпил.
Наступила пауза. Оба они хорошо знали, что последует дальше.
— Маш, а, Маш… — все тем же стонущим и словно бы сходящим на нет голосом сказал Ломтев. — Может, найдешь что-нибудь, а?
— Ма-аш… Ну найди, а? — повторил он через некоторое время. — Я же последний раз, честно… Я же кончаю с этим делом. Крест ставлю раз и навсегда. Лечиться решил. Для того и в Ленинград еду…
— Далеко же ты уехал, — отозвалась Маша, не сдержав усмешки.
— Только не надо, не издевайся!.. Мне и так плохо. Жить не хочется, честное слово.
Она присела на край постели и положила прохладную ладонь ему на лоб.
— Вот что, миленький, слушай меня внимательно. Выпить я тебе, так и быть, дам. Но только в последний раз, твердо. И в Ленинград вечером поеду вместе с тобой. Понял?
— Да, но… — забормотал Ломтев.
— И никаких «но». Я беру отгул. Неужели ты думаешь, я смогу отпустить тебя одного? Тебе что-то не нравится?
— Да нет… почему… — сказал Ломтев.
«Конвой, значит, все-таки конвой… — подумал он. — Не Светлана, так Маша, не Маша — так Светлана, какая разница…»
…Много лет назад, когда они были студентами, Маша как-то достала две путевки на однодневную базу отдыха и робко предложила одну из них Ломтеву. «Мне так хочется хоть разок куда-нибудь съездить вместе с тобой…» — говорила она. Тогда он с возмущением отверг это ее посягательство на его свободу, на его право выбирать, с кем и куда ему ехать. Потом, спустя несколько лет, она однажды показала ему эти путевки — они так и остались неиспользованными, она сохранила их как память. Ведь в конечном счете то, что не случилось, но м о г л о бы случиться, тоже оставляет, словно некий мираж, свой след в нашей жизни, тоже имеет свою ценность…
— Ладно, — постепенно оживая, сказал Ломтев. — Давай-ка тащи, что там у тебя есть… За наше путешествие надо выпить!
…На другое утро они сошли с поезда в Ленинграде. Был ранний час, над перроном дрожал еще не согретый солнцем осенний воздух. Вокзальная толчея, радостные лица встречающих, цветы в чьих-то руках, приветственные восклицания, объятия — какую-то делегацию, кажется болгар, встречали как раз возле их вагона — вся эта праздничная суета угнетающе действовала на Ломтева. Как будто кто-то нарочно старался напомнить ему, изгою, что существует иной мир — мир счастливых, благополучных, распоряжающихся собой по собственному усмотрению людей, никем не ведомых и не конвоируемых, свободных в своих поступках и желаниях. И ему, Ломтеву, не было места в этом мире. Он ощутил это так остро и так болезненно именно сейчас, на вокзальном перроне.
Маша хотела взять его под руку, он раздраженно отшатнулся.
Еще вчера они с Машей составили план сегодняшних действий. Вернее, составляла план Маша, а Ломтев, охваченный апатией, соглашался. По этой разработанной Машей диспозиции Ломтеву надлежало первым делом, прямо с вокзала, явиться в то учреждение, куда была адресована его командировка, то есть засвидетельствовать, хоть и с запозданием, свое существование и попытаться если не выполнить данные ему поручения, то по крайней мере п р о з о н д и р о в а т ь п о ч в у и тем самым создать видимость энергичной деятельности. Однако, диктуя этот план, Маша совершенно не учитывала, насколько несопоставимы ее собственное состояние и состояние Ломтева, насколько сильно разнятся они друг от друга. Она не могла учесть ни дрожащих с похмелья рук Ломтева, ни ускользающего его взгляда, ни ощущения собственной вины, неуверенности и страха, которое, подобно облаку, окружало Ломтева, разрасталось до гипертрофированных размеров и заставляло его сжиматься, мертветь и стушевываться перед каждым человеком, наделенным хоть какой-то властью. Вот уж поистине — сытый голодного не разумеет. Уже выйдя из вагона, нетвердо ступая по перронному асфальту, Ломтев знал, что разве что под дулом автомата, под страхом смертной казни могут заставить его сейчас переступить порог казенного учреждения. И потому иной план созревал в его мозгу.