Поезд еще не тронулся, а сосед Ломтева уже раздобыл у проводницы два картонных стаканчика — он был оживлен, деятелен, суетлив: кому-кому, а уж Ломтеву отлично было знакомо подобное состояние радостного воодушевления перед выпивкой. С игриво-грубоватой бесцеремонностью сосед подтолкнул Ломтева:
— Ну что, мужик, примем по махонькой? Чтобы тормоза не скрипели.
Ломтев отрицательно покачал головой.
— Я не пью, — сказал он.
— Да ну?! — поразился сосед. — Не заливай. Знаешь, кто нынче не пьет?
— Знаю, — сказал Ломтев.
— А знаешь, так и не разводи мутотень.
Он ловким, привычным движением зубами откупорил бутылку, разлил вино по стаканчикам. Запах дешевого портвейна ударил в нос Ломтеву.
— На, держи, парень!
— Я же сказал: я не пью, — уже с некоторым раздражением повторил Ломтев.
С какой, спрашивается, стати должен он что-то объяснять этому совершенно постороннему человеку? Едва ли не оправдываться перед ним? С чего? Уже сама по себе необходимость по его милости подвергаться подобному испытанию-искушению казалась сейчас Ломтеву тягостной и отвратительной. Однако сосед его с назойливо-радостной общительностью продолжал упорно совать ему картонный стакан с портвейном. Вино плескалось на брюки, но он, казалось, не замечал этого.
— Пей, говорю, коли дают. У меня еще есть в загашнике. Не сомневайся. До самой Москвы хватит.
— Я и не сомневаюсь, — сказал Ломтев. — Только не пью я. Не пью! Сколько можно повторять! Вы, что, русского языка совсем не понимаете? Не пью я.
Сосед, чуть отодвинувшись, с интересом и изумлением оглядел Ломтева своими заплывшими, хитроватыми глазками.
— Ишь ты, оттого и нервный, видать, такой, что не пьешь? Больной, что ли? Или подшился, может?
Ломтев ничего не ответил, только раздраженно передернул плечами. «Ах черт, — подумал он. — Сколько еще раз мне придется теперь отвечать на этот вопрос!»
— Ну ладно, дело хозяйское, — продолжал между тем сосед. — Наше дело предложить, ваше дело отказаться. Только не по-русски это — на дорогу, на посошок не выпить. Дороги не будет. Это не я, это предки наши придумали. А они поумнее нас с тобой были. Правильно я говорю, а? Ну, лады, будь здоров, не кашляй! Не хочешь — не надо, нам больше останется. — Он опять бодро-весело подмигнул Ломтеву и один за другим опрокинул оба картонных стаканчика.
— Не пьешь, значит… — минуту спустя уже умиротворенно-раздумчиво произнес он. — Совсем?
— Совсем, — сказал Ломтев.
— И по праздникам не принимаешь?
— И по праздникам.
— Скучная у тебя жизнь, парень, вот что я тебе скажу.
— Вы моей жизни не знаете, откуда вы можете судить? — сказал Ломтев, поневоле втягиваясь в этот пьяный и оттого заведомо бессмысленный и нескончаемый разговор.
— Ха! Не знаю! Да я, может, тебя насквозь вижу. Ну вот, не пьешь ты — и что, веселее тебе? Лучше? Или какую другую выгоду ты имеешь?
— Да не имею я никакой выгоды, — отозвался Ломтев. — Просто не хочу быть свиньей. Надоело.
— Это ты верно сказал! В точку попал! — неожиданно обрадовался его собеседник. — Дай я тебя поцелую! — Он потянулся было к Ломтеву мокрыми губами, но Ломтев успел отстраниться. — Пьем мы по-свински, это точно. Нет чтобы культурно употребить, а мы как свиньи, это ты правильно сказал. Не умеем мы пить, — горестно вздохнул он, наливая себе еще стакан портвейна. — Не умеем. Учить нас надо.
Поезд уже набрал скорость, давно уже остались позади ленинградские пригороды. Вперед, вперед, к Москве мчался дневной экспресс. Что-то ожидало там Ломтева? Что?
— Учить… — бормотал тем временем его сосед. — Учить… Учи не учи — все там будем: и ученые и неученые, и пьющие и непьющие. А коли так, я лучше в свое удовольствие поживу, развернусь на всю катушку, чтобы потом помирать было не обидно.
Он бормотал все невнятнее, и Ломтев не отвечал ему. Да сосед его, похоже, и не ждал уже ответа, разговаривал сам с собой. А Ломтев молча смотрел в окно. Мысли о Москве, о приближающейся встрече со Светланой, обо всем, что предстояло еще ему разгрести и уладить, надвинулись, навалились на него. Первый раз он вдруг всерьез подумал о том, что, приняв решение бросить пить, бросить раз и навсегда, он не просто отказывается от употребления спиртных напитков, от выпивок с друзьями, от застолий и пьяных компаний, он, по сути дела, вольно или невольно меняет весь образ своей жизни, свои привычки, переиначивает свое сознание. Ведь все последние годы именно мысль о выпивке была главной его мыслью, главной тягой и побудительной силой, которой подчинялось все остальное. Подспудно, подсознательно мысль его была постоянно обращена лишь в одну сторону. Именно выпивка и все, что с ней было связано, являлось для него в последнее время источником самых сильных переживаний. Ничто больше так не волновало его, ничто не вызывало столь сильных эмоций. Разве могли сравниться по силе своей перепады его ощущений — от радостного, ликующего возбуждения в предвкушении выпивки до черного, похмельного отчаяния на исходе загула — с какими-либо иными его переживаниями. И успехи и неуспехи его на работе, и дела семейные — все, все это уходило куда-то на второй план, все это имело значение лишь постольку, поскольку препятствовало или не препятствовало удовлетворению основного, всеподавляющего желания, главной, все себе подчиняющей страсти…
«И что же теперь? Что взамен? — спрашивал себя Ломтев. — Черт возьми, не грозит ли мне перспектива уподобиться той подопытной крысе, которая по воле экспериментатора систематически испытывала воздействие на мозговые центры, вызывающие то чувство наслаждения, то ощущение безысходности, страха, отчаяния, и для которой эти ощущения стали наконец потребностью, главным содержанием существования? Но вот эксперимент закончен… И что же дальше? Нет отчаяния, нет безысходности, но нет и наслаждения, все спокойно, все ровно, все гладко… но… Ради чего в таком случае жить? Тот, кто переступил однажды черту, способен ли вернуться обратно — вот в чем вопрос. Или сознание уже искажено, и процесс этот необратим?..»
Такие мысли одолевали, мучили Ломтева в вагоне экспресса «Ленинград — Москва». Итак, вечный сюжет. Возвращение блудного сына. Очищающие слезы раскаяния. Победа с привкусом поражения. Возрождение к новой жизни или капитуляция, признание собственного краха? Попытка склеить то, что разбито, или обретение нового — еще неведомого ему состояния духа?.. И тогда, только тогда, все, через что довелось ему пройти, имеет хоть какой-то смысл…
Сосед Ломтева, едва Ломтев перестал поддерживать с ним разговор, задремал, голова его свесилась на грудь, рот приоткрылся, тонкая, тягучая струйка слюны сбегала с нижней губы на подбородок и падала на лацкан пиджака. Тяжелый дух винного перегара и грязного пота по-прежнему исходил от него. Во сне он громко всхрапывал и стонал.
Да, вот и Ломтев вполне мог таким возвращаться сейчас в Москву. Таким, а может быть, еще и похуже. Потом, уже в Москве, он так станет записывать в своем дневнике:
«…Мысли мои беспрестанно вертятся вокруг решения обрести абсолютную трезвость. Сознанием своим, разумом я отлично понимаю, что алкоголь никогда не приносил мне ничего, кроме тяжелых переживаний, кроме чувства униженности, боли и горечи, что каждый запой — это непоправимый удар по моему здоровью, работоспособности, памяти, что все радости, которые, казалось бы, сулит вино, на поверку всегда оказываются ложными, иллюзорными. Самообман и ничего более. Да, разумом я очень хорошо понимаю это, и все-таки… Все-таки какой-то червячок точит и точит меня, какой-то внутренний изумленный голосок спрашивает: «Как? Неужели ты навсегда откажешься от возможности открыть бутылку с холодным чешским пивом, сдунуть белую пену со стакана, ощутить на губах горьковатый вкус пива?.. Неужели ты никогда больше не посидишь с друзьями за бутылочкой сухого, не войдешь в бар, где в полутьме звучит тихая музыка, чтобы выпить за стойкой рюмку коньяку с кофе? Неужели ты готов отказаться от всего этого? Разве вино не давало тебе чувства раскрепощения, свободы, пусть временной, но все же свободы, разве не прибавляло общительности, уверенности, веселости — всего, чего так не хватало тебе иной раз в трезвом состоянии? И разве за это не стоило уплатить высокую цену?»
«За что — за это? — тут же спрашивал я себя. — За свободу, которая на деле оборачивалась лишь еще большей несвободой, еще большей зависимостью и униженностью? За общительность, или, проще говоря, болтливость, которой ты сам потом стыдился? За уверенность, которая оказывалась потом лишь пустым пьяным бахвальством? За э т о стоит платить?..»
«Ну хорошо, — тут же говорил я себе. — И все же разве пьянство мое не было пусть нелепой, негодной, стыдной, но все же попыткой вырваться из раз и навсегда заведенного круга обыденной тусклой жизни, из этой гнетущей необходимости быть к а к в с е, жить теми же убогими, шкурническими, эгоистическими заботами — будь то заботы о продвижении по службе, о престижности, о материальном достатке, которыми живут многие и многие?.. Разве пьянство мое не было своего рода протестом против пребывания в этом человеческом муравейнике, разве не порождалось оно, пусть отчасти, но все же стремлением отстоять право на свою индивидуальность, на свою неповторимость, на свою непохожесть? Или — разве не было оно в то же время реакцией на страх перед небытием, которое ожидает нас всех, защитным, наркотическим средством, попыткой снять вечную боль, вечный ужас перед той тьмой, которая предуготована всем нам? И разве те страдания, которые я причинял своим близким, не оплачены в полной мере моими собственными страданиями, и разве в этих страданиях не заложен путь к очищению?..
Так что вопрос этот: «А что взамен?» — не так уж нелеп, как могло бы показаться…»