— С одной стороны, ты, конечно, во многом прав, Алик, — неожиданно вдумчиво и серьёзно отвечает мне Федян. — Но с другой, видишь, это у всех всегда по-разному. Ты вот долго жил за границей, а за это время многое в Алма-Ате изменилось. Причём изменилось до неузнаваемости, ты ещё сам увидишь, удивишься. Люди совсем другие стали. Так что, если даже ты и прав насчёт своего дома, своей улицы, если где-то и есть место, где ты должен чувствовать себя хорошо и спокойно, то это вовсе необязательно должно быть там, где ты родился и долго жил. Не факт! Я, например, считаю, что нашёл своё место здесь, я здесь всем доволен, я чувствую, что моя жизнь развивается, что я расту. Веришь, нет, даже если мне дадут американское гражданство, я уже никуда не поеду бродить по свету, как мы хотели. Я никуда не хочу отсюда двигаться. Мне здесь хорошо.
— Ну, Федян, что я могу сказать, это всё из-за Ани, наверное. У вас же типа любовь с ней. Ты пойми, Федян, любви ведь не бывает на самом деле, бывает лишь привязанность. Ты привязался к ней, вот и пропала тяга двигаться. Осядешь здесь, погрузнеешь, детишек заведёте. Так и жизнь пройдёт.
— А я и не хочу, чтобы было по-другому, Алик. Это и есть жизнь, — и, помолчав, с улыбкой добавляет, — мы решили жениться. Я люблю её, а она любит меня — только это обладает для меня значением, больше мне ничего от этой жизни не надо. Вот почему для меня не важно, останемся мы здесь, или в конечном итоге окажемся где-то ещё. Где будет она, там и будет мой дом. И это больше, чем просто привязанность, поверь мне.
— Поздравляю, Федян, рад за вас. Нет, серьёзно. А я всё-таки поеду искать свой дом. Давай пять. Счастливо!
Как и два года назад, мы обнимаемся на прощание, и я устремляюсь на поиски своей судьбы, которая, как мне кажется, может ждать меня дома, под густой сенью деревьев на наших улицах, на которых человеческие отношения всё ещё сохраняют некую естественность и непринуждённость без какой-либо необходимости платить за это деньги.
VII глава
Возрождение
«A force d’etre pousse’ comme ca dans la nuit, on doit finir tout de meme par aboutir quelque part, que je me disais… tu finiras surement par le trouver le truc qui leur fait si peur eux tous, tous ces salauds-la autant qu’ils sont et qui doit tre au bout de la nuit. C’est pour a qu’ils n’y vont pas eux au bout de la nuit[6]»
(Louis-Ferdinand Celine «Voyage au bout de la nuit»)
1
Федян оказался прав — я не узнал свой город, я его просто не нашёл. Стены, здания, улицы, вроде бы, остались те же, а вот города в котором я родился и вырос, как не бывало! Даже само название города изменилось. Когда я прилетел, на здании аэропорта вместо остроконечной, похожей на наши величественные горы надписи «АЛМА-АТА» красовалось пресное «Алма-Сити». По перенаселённости он начал походить на Циньгун, по степени бездушия и отчуждения он стал всё больше смахивать на англосаксонский, или американский мегаполис. У окружающих меня ныне людей напрочь отсутствовали моральные критерии и ориентиры. Отвечать за свои слова и поступки, считаться с какими-то элементарными понятиями о справедливости, считалось теперь чем-то неразумным, глупым, устаревшим и зазорным. Не говоря уж о том, чтобы входить в отмах против более сильного противника или даже против толпы. Даже у уличной шпаны теперь больше всего в цене была коллективная трусость и подлость — например, у них считалось круто толпой подсторожить, подловить какую-нибудь беззащитную жертву, вроде бомжа (а ведь в городе моих воспоминаний ещё не было бомжей), запинать до смерти и потом гордиться тем, что поучаствовали во всеобщем беспределе. Когда я разговаривал с кем-то, создавалось впечатление, что я говорил на каком-то непонятном иностранном, или, скорее даже, архаичном языке. Исчез прямой и бескомпромиссный уличный говор, в интонациях теперь преобладало жеманное нахальство. Отдельные, самые ушлые экземпляры, очевидно, решили про себя, что чем нахальнее и грубее они будут себя вести по отношению к окружающим, чем больше они будут орать и хамить, тем больше им в этой жизни достанется. Как ни странно им это сходило с рук — пока они не нарывались на раздражённого человека, вроде меня. Когда, не выдержав раздражения, ты порой выцепишь такого из общей сутолоки, наедешь на него, предъявишь за конкретное хамство, даже прилюдно унизишь, то он испугается, извинится, утрётся, и… как ни в чём не бывало, продолжит свою беготню, при этом в лучшем случае будет в дальнейшем старательно избегать тебя, а в худшем будет стараться исподтишка нагадить по-мелкому. И, опять же, при этом, абсолютно не стесняясь собственного позора, даже кичась тем, что хоть что-то сошло с рук, как бы напоминая тебе о том, что мы теперь все барахтаемся в одной помойной яме и ты тоже, хоть ты и не такой, как все, хоть ты и не сдох как твои дружки нам на злорадство, хоть ты и выбрался, как пережиток, из страшного, жестокого прошлого.
Парадоксальным образом, мы, первые панки, а до этого футбольная толпа Федяна были среди первых, кто взбунтовался против серости, узколобости, ограниченности и бессмысленной жестокости той жизни, очереченной пределами блатных районов советского времени. Именно мы, те, кто сознательно ушёл из банд, как я, или был неформалом по зову души, как Федян с самого начала, мы сами сдетонировали все эти перемены в уличных нравах и на нас же пришёлся первый удар, который мы вынесли на собственной шкуре. Но, теперь, когда всё изменилось, когда все подряд получили возможность свободно и ничем не рискуя перемещаться по территории города, с района на район, одеваться и вести себя, кто как хочет, как кому вздумается, именно теперь внезапно оказалось, что канула в лету масса достойных человеческих качеств. Ушли яркие, пассионарные личности, храбрые сердцем, а наружу повылезали сплошь и рядом какие-то мелочные, закомплексованные, обиженные на жизнь люди. В первую очередь казалось, что у людей, вместе с необходимостью ежедневно стоять за себя и за своих, отвечать за свои слова и поддерживать свою репутацию, исчезло чувство гордости за самих себя, самоуважения, а за ним, у них пропало и вообще хоть какое-либо подобие взаимного уважения. Когда не уважаешь сам себя, разве ты будешь уважать других? С ростом имущественных контрастов воцарилась холуйская мораль. Самооценка и оценка других перестали зависеть от положительных личных качеств и нравственных критериев. Я понял, что культура потребления, складывающаяся в результате развития рыночной экономики, не только разъедает и атомизирует общество, она ещё и измельчает, озлобляет и опошляет человеческую душу. Все теперь завистливо, но в то же время угодливо взирали лишь на материальные активы, скопленные десятком олигархических семей, не в силах думать о чём-либо ещё. Каждый был готов с головой влезть в долги или с лёгкостью пойти на уголовно наказуемые должностные преступления, лишь бы хоть как-то приукрасить свой жалкий социальный статус, в то же время, лютой ненавистью ненавидя ближнего своего, у которого ровно точь такой же жалкий социальный статус был позолочен на полграмма гуще. На уличном же уровне, за отсутствием какой-либо достойной альтернативы, вся власть теперь была монополизирована и жёстко скоцентрирована в руках сил правопорядка. Выглядело так, словно повывелись все свободные уличные стаи, и на их месте остались лишь свирепые волкодавы, да стадо бессловесных баранов. В то время я терпеть не мог и тех и других, ненавидя первых и презирая вторых. Нет, разумеется, я вовсе бы не хотел, чтобы время полностью повернулось вспять, к иррациональному насилию на улицах и паранойе на районах. Но нашим людям всё ещё предстояло измениться в лучшую сторону, восстановить утраченную общность, вновь обрести умение вести прямой и открытый диалог, научиться прислушиваться к другим и больше ценить друг в друге чисто человеческие качества, а не одно лишь умение вылизывать себе языком дорожку к бренным материальным благам.