– В Быкова, – перебил Баланцев, – Антоний Быков, чудесно!
Будылин сразу не мог сообразить, хорошо это Быков или насмешка.
– Быков! Конечно, Быков! Подать на Высочайшее и утвердят. Антоний Петрович Быков!
Баланцев, и сам не зная чему, радовался.
– Ладно, – поддался Антон Петрович, – всякая перемена, как новое рождение. Я вновь войду в мир, любопытно! Плохо вот только: на Высочайшее подать – Антоний Быков – огласка, напечатают в газетах.
– Не напечатают, зачем?
Подходил вечер.
Как же им провести вечер?
Идти на Офицерскую в Луна-парк85?
Будылин был как-то и даже с американских гор катался и больше не согласен.
– Идиоты выдумали для идиотов, нет, не согласен.
– А не пройти ли к Тимофееву?
Так сразу? – страшно.
– Я танцевать не умею, – почему-то сказал Антон Петрович, или от страха? – когда-то польку еще танцевал и то в одну сторону. Вот и плавать тоже умел.
– Танцевать научиться очень просто, а плавать только решиться надо и больше ничего.
– А может, на велосипеде лучше?
Баланцев предложил идти на скэтинг86. Будылин опять не соглашался.
– Я на настоящих коньках пробовал и то ткнулся.
– Да тут же на колесиках, Антон Петрович.
Нет и это не выйдет.
– Болван на колесиках!
Болван не болван, а надо же как-нибудь провести вечер! И до чего это было пусто, хоть шаром покати.
– В пивную? – как последнее предложил Баланцев.
– Я придумал, давайте рисовать, – ошарашил Антон Петрович87.
И это рисование было так неожиданно, что Баланцев покорно сел.
Антон Петрович вынул бумаги, карандашей.
– Ну давайте!
И подмигнув выразительно, что рисовать, уселся за работу.
* * *
Антон Петрович никак не умел, а Баланцев рисовал, как дети.
Немилосердно муслили карандаш и, помогая и шеей и плечом, старательно выводили что-то –
одно и то же во всевозможных видах.
И вдруг у Будылина, как ему самому показалось, начинало выходить похоже и, любуясь произведением своим, он впал в умиление.
Сердце его играло.
Сердце, что табакерка, заведи только, и пойдет играть, – пока завод не кончится.
Баланцев тоже увлекся.
Правда, выходило у него уж очень фантастическое и совсем ни на что не похожее. И вот для вразумления и стал он под рисунками подписи подписывать.
И пропал.
Будылин, подсмотрев, пришел в неистовство.
– Не понимаете, что делаете, – горячился Антон Петрович, – так по-свински заляпать!
– Да я же ничего не ляпал, я только подписал, – оправдывался Баланцев, громко произнося при этом имя единственной вещи и искренне не понимая, в чем его обвиняют.
– Ну разве так можно! – Антон Петрович передразнил Баланцева, назвав грубо грубым названием единственный предмет, бесчисленно изображенный обоими на бумаге, – нет, надо произносить это так –
И голос Будылина сделался нежен, ну прямо лисий, не поверишь.
Баланцев повторил, подражая.
И вышло совсем скверно, как-то насмешливо скверно.
Антон Петрович бросил карандаш.
И уж весь распал его излился на исконных врагах.
Забыл Будылин о Баланцеве и о всем умилении своем перед собственным похожим рисунком.
Возмутила грубость, которая послышалась Будылину в Баланцевских подписях и, главное, в самом произношении, как это он выговорил, и, конечно, русская грубость, потому что Баланцев из русских русский.
И вот поднялась вся Россия, от которой отрекался Антон Петрович в ожесточенной философии своей пред брандмауером в чайном благодушии.
И в который раз вспомнились Красные ворота, фабричный белый крест, проведенный мелом по спине, без всяких слов.
– Все оплевано, омелено и сапожищем растерто, – горячился Антон Петрович, подмигивая кому-то, брандмауеру? нет, спиной он стоял к окну, – а по сапогу изматернино! Обойдите весь свет и нигде не найдете такой подлости, укорененной в самых недрах народной жизни и освященной стариной и преданием. Россия! – бахвальство, «наплевать» и «обознался» и «здорово живешь»! Ведь только мы, одни мы, только русские, искони всякого закидывали шапками, а потом вот где трещало. «Наплевать!» – и опять за старое до новой затрещины. Свистнет тебя по морде, а сам: «фу, черт, обознался!» Или кулаком тебя со всей мочи. За что? спросишь. А рожа так и сияет: «Здорово живешь!» Ни за что, значит! Вот она Россия – русская правда.
– Вы, Антон Петрович, как некий философ Секунд88, рассуждаете!
Баланцев попробовал сшутить и успокоить приятеля.
Но Антон Петрович, как от мух отмахнулся:
философский стих нашел на него, а точкой, упором его глазу вместо брандмауера был испещренный лист с Баланцевскими фантастическими рисунками единственной вещи и дикими подписями.
– У русского народа за душой нет ничего. Самодержавие, православие, народность!89– и Антон Петрович только свистнул – и ваш хваленый чудодейственный социализм, – и он опять свистнул.
И вдруг, зевнул во весь рот.
– Все равно – наплевать!
А это означало: засесть бы ему теперь за книгу, окрылить мысль, набраться слов.
– А я все-таки думаю заглянуть к Тимофееву, – поднялся Баланцев.
Будылин виновато заморгал: уж не сказал ли он чего?
– Мне, как мыслителю, Алексей Иванович, от обиды, я ничего не имею.
* * *
Как только скрылся за дверью Баланцев, Антон Петрович прилег на диван.
– Прикурнуть бы на немножечко!
И совсем неожиданно для себя крепко заснул.
И приснилось ему –
– идет он с Машей по лесу, грибы собирает свинушки. Нагнулся он за грибом, а Маша цветы рвет и все дальше и дальше от него.
– Маша, Маша!
А она уж и не слышит.
Он бегом, нагнал ее на болоте.
А из болота девка.
Высунулась по пояс из болота черная, ребрастая да Машу к себе и тянет –
Толкнул он девку, высвободил Машу, да скорей с ней на берег.
Высоко забрались – не достать никак.
А та черная ребрастая не пронялась да и ну швырять камни – и полетели камни, да все мимо, все мимо. Он ей в отдачу и тоже мимо – не попадает.
И устал, присел на бережку, и девка угомонилась.
А тишина такая, все зелено, чуть ветерок и дремно.
И вдруг черные длинные пальцы – черные длинные потянулись из болота да как в ногу ткнут булавкой –
Будылин вскочил с дивана.
И так горячо представилась ему Маша, так мысленно увидел он ее близко.
«Неужто это правда? Правду сказал Баланцев? Сбрить усы! Ну а привычки и неумение? Любовь научит? А фамилия? Все старое насмарку?»
Антон Петрович велел Овсевне самовар ставить, а сам присел к окну коротать часы до чаю.
* * *
Белая ночь зеленоглазая, болея, холодела над опустелым Петербургом.
Все разъехались: кто на дачу, кто за границу и остались подневольные, связанные делом, да ожидающие отпусков.
Под музыку, от которой выло на сердце, развлекались, прожигая ночные часы.
И то, что в прошлом году прошло в Берлине по части развлечений, повторялось, как новинка, в Петербурге, – поплоше и победнее Берлинского, конечно.
Вы заглядывали в Луна-парк? Помните все эти идиотские хождения по искривленным поверхностям, помните танцы диких? – Все это прошлогоднее.
На окраинах в рабочих кварталах еще не оторвавшимся от земли заводским и фабричным, а таких едва ли не весь Петербург, грезилась родная деревня: луга, поле, лес.