Всякое же повторение той ночи вызовет у ней эти слезы, – он чуял.
Вот это-то и отстранило его от Маши.
А отстраняясь, и совсем незаметно под всякими деловыми предлогами, он вызывал в ней всякие подозрения и ревность.
И при встречах, теперь редких – совсем редких! – Маша начинала говорить с ним от своей боли резко.
У Маши не было середины: или так или уж этак – без всяких.
И когда Маша твердо по-своему заявляла о чем-нибудь: «никогда», так и бывало, так уж и знай:
– никогда!
И это «никогда», как гвозди вбивала она, заколачивая –
– навсегда.
Такая бесповоротность ее решений нередко самой же ей первой причиняла горчайшую боль: решив что-нибудь навсегда и выполнив решение свое, она вдруг спохватывалась, – но было уже поздно.
И сколько надо было сил, чтобы поправить, и не всегда удавалось.
Задорский же, по природе незлобивый и совсем не резкий, с болью принимал всякое резкое слово –
его ранила та страстность, с какой звучало у нее в тяжкие минуты и самое простое слово.
А слова ее и резкие и бесповоротные – ее «никогда» и ее «навсегда» – были, как гвозди.
И после таких объяснений Маша всякий раз предлагала ему больше с ней никогда не видеться.
Маша думала: он ее разлюбил.
Нет, он ее никогда не разлюбит и нельзя ему разлюбить ее.
И найдя исход себе – свое дело, в которое ушел с головой – он в неделовые часы свои чувствовал тягчайшую пустоту, от которой не было ему никакого спасения.
И с болью вспоминалась Маша.
А Маша одна со своей болью и безответным вопросом:
– почему все так вышло и наперекор их воле они разлучены?
А как бы хорошо они жили!
И зачем это все так вышло?
Полюбили друг друга и разошлись:
она со своей мукой неутолимой – он с любовью неутоленной,
она с проклятиями злой судьбе и исступленным зовом и слезами – он с безнадежностью и грустью.
Или затем и произошло все, чтобы по суду судьбы покарать их?
Или затем, чтобы через всю горечь разлученных дней, наградить их?
Оттруждали ли они какую-то старую свою вину и через крестный терн принимали благодать?
* * *
– но в этой жизни ужасной равно тяжки и кара и милость, награда Твоя!
И лучше человеку совсем сгинуть, забытым Тобой, без всякой благодати –
– всегда терпеть и страждать –
– горькая чаша переполнилась!
Со креста
1.
Телеграмма никому – на инспекцию Страховой Конторы:
дочь очень плоха помогите поддержите доложите правлению тимофеев.
Все читали телеграмму: все инспектора и их помощники, – Антон Петрович и Комаров и Блюмменберг.
И всякий как-то очень поспешно отходил от столика, на котором лежала телеграмма развернутая и уже помятая, несвежая. Каждый вдруг почему-то спешил к своему столу и уж больно нетерпеливо и чересчур сосредоточенно принимался за дела, будто и в самом деле во всех этих страховых счетах и бланках заключалось что-то удивительно завлекательное, ну, как газетная статья, за которую газету прихлопнули, – а статья такая невской страховой инспекции, как сахар собаке.
Да, каждый так и уткнулся в свое дело – в страховые счета, бланки, письма, бухгалтерию.
А телеграмма оставалась лежать на столике.
И Баланцев не без досады и также нетерпеливо взялся за бумаги – за счета и бланки:
телеграмма его возмущала.
А и в самом деле ведь, всякий из них все, что мог, все для Тимофеева сделали, и вот опять –
* * *
Невская страховая инспекция была выше всяких упреков.
Кого угодно возьмите, до Блюмменберга, все были на высоте и долга и чести, да и в душевности никому не откажешь.
Страховое общество людьми вообще отличалось, как в московском, так и в петербургском отделении.
Народ подбирался не какой-нибудь: редко кто в свое время в тюрьме не сиживал, а кто и в ссылке пожил, да и на всяких политических банкетах принимали участие и толклись в девятьсот пятом году на митингах, да и после, если что надобилось, подписать протест какой, ну, против «кровавого навета» что ли, подпишут, долгом почтут не отказаться.
Сообща выписывали журналы и всякую статью добросовестно прочитывали, да и по беллетристике новинки не обходили, о которых шумела столичная критика, абонировались на концерты, ходили в театр, предпочитая премьеры, где можно было посмотреть весь знаменитый Петербург.
Нечего и говорить о грешках там каких в делах служебных, – такого ни за кем не водилось. Да и подумать грешно, чтобы завелось когда.
И в черствости тоже не обвинишь: все, что можно сделать, все сделают, из петли тебя вытащут.
Взять хоть того же Баланцева, ведь, он уж было на все рукой махнул, а вот, видите, вытянул же его Антон Петрович на свет Божий.
Да и Тимофеева –
С Тимофеевым обошлись по-товарищески и про это всем известно:
Тимофеев служил у черта на куличках, выхлопотали ему место в Петербурге и с большим повышением, – у Бойцова на заводе сколько лет сидел он и не в помощниках, а в каких-то подпомощниках бухгалтера, а тут занял сразу место бухгалтера.
Тимофеев не может пожаловаться.
И все теперешние его жалобы и эта телеграмма –
– Ну нельзя же так распускаться, малодушествовать, надо же себя в руки взять!
– И разве у каждого нет своего такого, отчего бы кричать только и остается, да не кричим же!
«Дочь очень плоха, помогите, поддержите, доложите правлению».
Телеграмма преследовала Баланцева.
Шли всякие дела по службе, а эта телеграмма и совсем неделовая из головы не выходила.
Нет-нет, отрываясь от дела, подымал Баланцев глаза и смотрел на столик, –
на столике лежала телеграмма, развернутая, помятая и такая недельная.
– Ну, что такое «доложите правлению»?
– И как же так можно писать, разве на смех?
– И что скажешь в защиту?
– Ссылаться на домашние обстоятельства, на дочь – «дочь очень плоха!» – смешно.
– Ведь ему же дан был отпуск, срок кончился; попросил еще, продлили, – и вот уже все сроки пропущены.
– Да, по-видимому, он и вовсе не собирался являться на службу!
– Как же это так?
– Так поступать!
– Страховое общество не благотворительное учреждение, не богадельня, и таких держать не станут.
– Возможно, что постановление уже состоялось.
– Как же докладывать?
– Нельзя же и инспекцию в дураки ставить!
Баланцев послал Константина за справкой:
– нет ли чего о Тимофееве?
Ранний морозный вечер ало пушил на воле грустными густыми дымами.
За Гостиным97 солнце закатывалось –
Голубой трамвайный огонек днем, как искорка, а теперь ярко-голубой, резко разрывался.
Зажгли зеленые и голубые лампы.
Баланцев не вытерпел, взял со столика телеграмму, бережно сложил ее и спрятал себе в карман –
Скоро уж домой.
А вот и справка.
Константин, вытаращенный весь, по-фронтовому подал Баланцеву выписку:
правление не признало возможным удовлетворить ходатайство о продлении отпуска без жалования и постановило считать уволенным со службы.
– Господа, – поднялся Баланцев, – Тимофеева уволили.
Никто ничего не ответил.
Скоро уж домой –
на душе обед, тепло домашнее и слава Богу.
2.
Алый морозный вечер посинел.
Грустные белые дымы сгущались в ночь.
Морозило.
Мороз не дремал: не оставил он ни проволоки, ни гвоздика, ни одного карнизного выступа, все верхи и верхушки запушил хрупкими пушинками, сам воздух закалил летучей лютью и основательно уселся на городовом, – на его усах и белой палочке, на автомобилях и на извозчиках –