И она уехала к отцу.
И уж тут, живя с отцом и, проклиная свой год замужний, она в первый раз почувствовала, что с сердцем у нее что-то делается: она его чувствовала.
И в такие минуты тоска находила темная – места не найти.
* * *
Маша пересмотрела все, что было в приемной.
Приемная, как у всех, показная – «для всех»: мебель под красное дерево и картины в золотых рамах – лес и охота, как полагается. А на столе журналы с картинками.
Перелистав какой-то Сатирикон, села в уголок.
«Как на исповеди, – подумала, – все надо сказать без утайки!»
Про отца ей нечего рассказывать, худого ничего она не видела, напротив: он только и жил для нее. Разные они: она сама по себе, он сам по себе. В нем много покорности и уступчивости, а в ней та гордость, в которой он мало что понимал и часто осуждал. А гордость ее заключалась в том, что она любила, чему верила, и эту веру свою так не могла дать на растоптание, ни за что, – любовь ее в своем высшем, в вере своей, и делала ее гордой и крепкой.
Робость и покорность отцовская ее не заразила. Всегда смелая. А смелых опасность не загоняет, а тянет. И это только теперь она как-то оробела вдруг.
Или после западни замужней?
Когда она училась, она мечтала о какой-то большой жизни и светлой. Она готова была всем верить. И дурного от людей ничего не ждала, напротив.
А вот жизнь ее и хряснула.
Она никогда не представляла себе, чтобы жизнь была так зла, именно зла, злорадна.
Или судьба ее такая издевательская?
Сколько вероломства, предательства, а все эти уколы и царапины от мелких слабостей и грешков человеческих – неверное, легкоданное слово, зря данное обещание!
Но что ее больше всего поразило, когда попала она в черный круговорот, это бездумье – такое ужасное свойство человеческое, которое гибельнее всякого порока.
Можно бороться и карать вероломство, можно клеймить всякую подлость, но с бездумьем, что вы поделаете? Самое на вид безобидное, а внутренне страшнее всякого страха, потому что безобидно, скрытно и неуловимо.
«А я этого и не знал!»
«А я и не подумал!»
«Вот не думал, что так выйдет!»
Негодяй, да ты думай наперед, а потом делай, а не наоборот, нагадишь, а когда потычут, и схватишься!
Маша все это испытала на себе, и ни одно разочарование так больно не ударило ее, как этот бездумный удар.
Любовь пришла к ней по тайным путям – такая уж судьба! – и повела ее не для того, чтобы открыть ей светлую сторону, а одну беду жизни, проклятие жизни и пропад.
И во всем винила она обольстившее ее бездумье.
И об этом она должна сказать доктору?
– Да, да, да, она все скажет.
Да еще вот что она вынесла из этого своего года – не на кого ей положиться!
И вся ее жизнь сгублена.
И утешенья нет нигде.
Говорят, что и другим плохо, да еще и как плохо! Но чужая беда – не утеха.
Ее беда заполнила все существо ее с краями.
И утешения нет нигде.
И об этом она должна сказать доктору?
Да, да, да, все скажет.
Очередь дошла, наконец, до Маши.
Она поднялась и вся загорелась – ну никак не поверишь, что больная.
«Господи, помоги!» – мысленно перекрестилась Маша и переступила порог.
* * *
Доктор встретил обычными вопросами.
Маша слышала его голос, но лица не замечала.
И одно она почувствовала, что отец был прав, посылая ее к доктору, – по голосу поняла она, что может ему все рассказать.
И ничего не сказала –
И ничего не сказала о своем горьком годе, а стала с подробностями рассказывать о сердце, как сердце у нее –
– То вдруг замрет, а потом, как птичка.
Маша думала, что чем больше подробностей будет о ее сердце, тем понятнее станет доктору ее болезнь, она думала, что болезнь ее исключительная и редко у кого есть.
И вдруг заметила, что доктор, все время записывавший в книгу, перестал писать. И что-то нетерпеливое почудилось ей. И она заторопилась кончить свои подробные описания.
Доктор попросил раздеться.
– Надо выслушать.
Маша сняла кофточку.
– Вы замужем?
– Да.
Маша страшно смутилась: ведь, должно быть, сейчас и надо начать исповедь о горьком годе и бездумье.
– А дети у вас есть?
– Нет.
– Почему же у вас детей нет?
– Так.
Доктор пристально посмотрел. И она увидела глаза –
И загорелась вся.
«Неужто все рассказывать и зачем это он спрашивает?» – подумала уж с досадою.
А он наклонился к ней совсем близко и она почувствовала крепкий запах табаку и светящиеся глаза.
И после постукивания, когда она одевалась, она все еще чувствовала и этот крепкий запах табаку и глаза –
«Ничего слащавого, – вдруг подумала она, – самое противное слащавость!»
Но почему это она подумала?
А в ответ ей только сердце тихонько забилось, не больно.
Доктор писал рецепт и был строгий, даже суровый, а из-под опущенных век светилось –
2. Чародей
Баланцев большой выдумщик на всякие затеи.
Тусклая одинокая жизнь приятеля его Антона Петровича Будылина только и красилась выдумками Баланцева, а то лишенная всяких происшествий так и захрясла бы на единственном событии: жил-был великий мыслитель и философствовал с брандмауером!
В Казанском соборе, где Антон Петрович был так уверен, что встретит Машу, Маши не оказалось, а был один Баланцев.
Баланцев, видя разочарование приятеля, постарался уверить его, что Маша еще подойдет, а скорее всего пришла уж и стоит где за колоннами невидно для них.
И Антон Петрович успокоился.
А когда певчие – одни дети – запели «Верую»80, даже растрогался.
Внешнюю красоту церковного богослужения Антон Петрович всегда любил и недаром в московские шалопайные свои годы обегал все сорок сороков81 московских, не пропуская храмовых праздников с протодиаконом, жандармами и карманниками.
– Вы обратите внимание на часы: сейчас бить будут, удивительно! – Баланцев шептал приятелю, нагревая растроганное Будылинское сердце.
Антон Петрович не раз слушал и не без удовольствия, как звонили часы в Notre Dame в Париже, и в старых нюрнбергских соборах, – часы он любил и теперь насторожился.
И как это он раньше-то не замечал, что в Казанском соборе тоже есть часы и бьют. И даже не думал никогда, что висят часы в соборе и не простые?
Серебряный звон пролился по собору, собирая колонны, образа и детское «Верую» вместе в одно струящееся серебро – верую.
– Марья Александровна не пришла! – грустно сказал Будылин, – чудесные часы! А, может, стоит где невидимо?
– Нет, поздновато, Антон Петрович. А какая чудесная у нее душа. И какая тяжелая история в ее жизни. За что такое валится на человека? И как это все выносит человек?
– Она тоскует?
– Не в этом дело: сердце у нее что-то. Александр Николаевич очень беспокоится. Есть один удивительный доктор, все о нем говорят.
– Какой доктор?
– Задорский доктор, молодой еще. Очень хвалят. Может, и поможет.
Антону Петровичу вдруг стало неприятно:
какой-то доктор может что-то поправить, а вот он и при всех его знаниях – ничего, да еще чего доброго, Маша влюбится в доктора?
К кресту не пошли прикладываться: и за теснотою да и не любил Будылин.
– Ослюнявят, а ты изволь прикладываться!
Так и пошли к выходу, расправляясь и подталкивая.
Баланцев вызвался проводить.
* * *
Дорогой разговорились и само собой о Маше.
Кроме Антона Петровича, допускавшего разговоры с Баланцевым, – правда, Баланцеву, слушавшему Будылинские рассуждения о той же обойденности и о злом проклятом круге, нельзя было и слова вставить, – был еще Тимофеев, бухгалтер – и это единственный дом, где Баланцев и сам мог о своем высказывать, и куда заходил он по субботам вечером чай пить: Маша была его слабостью и пристрастием и ни с кем он бы не мог ее сравнить.