Боброва разбудили ночью: с барыней худо.
Что-нибудь, действительно, было неладно, уж раз она сама позвала его: с рождения второй дочери, с тех самых пор, как ударил он жену палкой, он больше не входил в ее спальню.
И вот в первый раз он вошел к ней ночью, в ее спальню.
Не подымая головы, сидела она на смятой постели и тихо плакала, и было что-то за сердце хватающее в этом плаче ее, тихом и горьком.
Он пробовал заговорить с ней, расспрашивать стал, как спрашивает доктор: и что с ней, в чем дело, и на что она жалуется? Но она и звука не подала в ответ, словно не слышала его.
В комнате они одни были и, кроме них, никого не было.
Он стоял перед ней безнадежно, он чувствовал, как тлеет, как томится его сердце.
Он ей помочь готов, он ей поможет, он все для нее сделает. И как это повернулась у него рука ударить ее! Она одна для него, она все для него.
Он стоял перед ней безнадежно, и сердце его тлело, томилось.
А она тихо и горько плакала – зяблое, упалое дерево. И вдруг поднялась с постели, твердо, крепко стала на землю и неуклюже нагнулась, и ниже, все ниже – до земли, до самой земли – в ноги ему.
– Знаю, – сказала она, – знаю, все знаю! – сказала она непохожим голосом и смотрела, все будто видя, и не видя, горячим слепым своим глазом.
С этой ночи Бобров стал пить.
Обыкновенно после службы, усевшись за книгу, за полночь читал он, и тут наступала такая минута, – тишина ли ночи и горечь полуночная, воздух ли, как сам себе говорил Бобров, а потом уж по привычке, сложив книгу, он пил и, обезумев, валился. А утром, безумный от водки, обливался он холодной ледяной водой и, тщательно одетый, шел вниз в свою следовательскую камеру начинать дела.
И какая уверенность была в каждом движении его, в каждом шаге, в каждом слове!
За плечами чувствовал он Петропавловскую крепость, а жизни ему и вершка не было.
И когда было дознано, что Бобров пьет, – от всевидящего Бога легче схорониться, чем от людей! – и притом пьет Бобров один, запершись, втай, по́тиху, это не только не вызвало к нему сочувствия, нет, еще больше откололо его, – иное дело, если бы пил в компании, был бы тогда свой человек.
Глава третья
Молчанное житие
В Петербурге спросишь стакан чаю, стакан и дадут, в Москве спросишь стакан чаю, чайник дадут, в Киеве – с своим чайником иди, а в Студенце – самовар тебе на стол да со стаканами: кого люблю, тому дарю.
Студенец на горе – лесная сторона. Против города на другой горе монастырь, – некогда старцы пустынные, работая Богу и церкви Божией, жили в нем, отшельники, питались лыками да сено по болоту косили в богомыслии и умной молитве45, а теперь монашки лягушачью икру сушат, – помогает от рожи, да коров развели и молоко продавать возят на завод в Лыков, – Тихвинский девич-монастырь. Между гор река – сплавная река Медвежина. Кругом лес. В лесу муравей, и нет его жирнее и больше, женщины ловят.
Деревянная редкая стройка, заборы. Из-за тесовых заборов редкие деревца – ветлы какие-то, одни прутья торчат. На заборах подходящие остановкам, выцарапанные и намелованные стихи, назидательные весьма, но совсем не для громкого чтения. Покосившиеся домишки, крашенные в самый неожиданный цвет – целая пестрая деревня, одинокий каменный дом Нахабина с золотыми львами на воротах – живет Нахабин богатым обычаем, трехэтажная Опаринская гостиница, да кирпичный красный сундук – номера Бабашкова, каменный белый собор и острог белый каменный.
Улицы немощеные, от тротуара до тротуара – стоялая лужа, переход через улицу по доскам, доски от ветхости вбились в грязь, и по осени, знай, подвязывай калоши, а то зачерпнешь.
По угорам лужайки, у домов огороды. Лужайки обхожены коровами и лошадями, огороды по весне благоухают особенно – весенней городской поливкой.
В лужах, как мертвые, дрыхнут студенецкие свиньи, и лишь какой поросенок бродит по уши в липкой грязи.
Городская жизнь идет не густо, не валко от нового и до нового года, который встречается дважды: и в Васильев вечер, как полагается, и тридцатого на Анисью46 – на Анисью каждый для себя встречает, на день будто бы жизни прибавится.
В канцеляриях скрипит перо и щелкает машинка. В пожары бьют в набат. Озорники озорничают: наклеивают Боброву на окна вещи совсем неподходящие, сложенные на манер кораблика из синей канцелярской бумаги, или вымажут ручку звонка масляной краской, огадят крыльцо, или пошлют ценной посылкой морковь какую, ну, хоть той же учительнице Февралевой, откладывающей из своего жалованья на поездку в Петербург учиться. Летом, когда дамы выходят на Медвежину купаться, кавалеры залегают в кусты. Плавать никто не умеет, а плещутся у берега и визжат, и только одна следовательша Боброва выплывает на середку.
Временам и срокам ведется свой особый студенецкий счет. Для вящей точности приводится не год, не день, а некое событие летописное, достойное памяти.
– В тот самый год, – так говорят, – когда покойный мировой судья Иван Михайлович Закутан выбил окна Будаеву адвокату.
И так еще:
– В тот самый год, когда кладбищенский поп Азбуков со свояченицей своей Анфусой запарил в бане в два веника попадью свою и получил члена консистории.
Или еще вот как:
– В тот самый год, когда старшая дочь Пропенышева Ираида выбросилась из окна: «Полечу, говорит, к Богу!» – и разбилась насмерть.
Есть в Студенце и для погоды свой особый барометр. В верхнем этаже управы держат сумасшедших: если сумасшедшие поют – к перемене, кричат – жди ненастья, а ведут себя тихо, будет вёдро47.
Зимою много снега и крепкий мороз. Летом – пыль, зной, комары. В августе начинай топить печи.
Защурит солнце свой рыжий осоловелый глаз из-за двух блинов-туч, сядет за гнилые заборы, и закрывают по домам ставни, и уж весь город – на боковую.
И только светятся окна клуба.
Студенецкий общественный клуб – место покоища и пагубы.
Пять клубных комнат – во всех одинаково желтоватые под орех обои, крашеный пол. В гостиной у дивана по стене жирные головные пятна – след добросовестной работы студенецкого парикмахера Юлина – Гришки Отрепьева48, в красном углу просиженное кресло – с незапамятных времен обивка разрезана ножом. Висячие с подвесками лампы. Пропойный табачный дух.
Клубная библиотека рядом с уборной.
«Пройти в библиотеку», – означает: «пойду в уборную».
А в уборной среди всяких непечатных заборных стихов и восклицаний начертана историческая надпись, сохранившаяся от дней свободы49.
«Да здравствует республика!»
Зимою в клубе выписываются газеты, летом не выписываются: в жару не до чтения, и кому читать?
Клубная горничная Лизка вся в розовом, с завитками – общественная кружка, так величают горничную клубные приятели. Клубный повар Василий, и в снеди и в питии славный, а в своем мороженом несравненный: уверяли, между прочим, что кладет Василий в мороженое, и притом совсем незримо, мелко-намелко истолченного перцу. Клубный буфетчик Ермолай Игнатыч, бывалый на Дальнем Востоке, неподражаемо кричал уткой и поездом, и всю закуску под сеткою держит и не столько от мухи – зимой какая же муха! – а чтобы кто чего, захватя, не унес.
Старшина клуба – уездный член Иван Феоктистович Богоявленский хромоногий и пьет и глядит в оба, без выигрыша из клуба не выходит, и хоть поймать не ловили, а словно бы и шулер.
Клубные члены – все свои люди.
Сам Александр Ильич исправник – член первый. За исправником – студенецкие чины. Городской судья Налимов Степан Степаныч – трезв, как кур50, и лишь раз в году на свои именины не уступает и Ивану Никанорычу Торопцову, а доктор любит похвастать, что усидел девятнадцать бутылок в один вечер. Земский начальник Салтановский Николай Васильевич – Законник, акцизный Шверин Сергей Сергеич – студенецкий спортсмен, по университетскому знаку необыкновенных размеров и в какой угодно свалке отличить его можно, ловкач порассказать о заграничных порядках, а по кличке Табельдот51 или Метрдотель, как придется. Агроном Пряткин Семен Федорович – после двенадцати рекомендуется свиньей, чувствителен необычайно, рыдает и умеет так всхлипывать, как весенний голубь, приятели дразнят его Аграфеной, на которой, прикрывая чей-то грех, агроном женился, а как, – не помнит. Секретарь управы Василий Петрович Немов – разумлив, из всех самый толковый, а найдет волна и сидит по неделям в клубе, горькую пьет. Податной Стройский Владимир Николаевич – Дон Жуан студенецкий, выпивши, привязчив, как доктор Торопцов; а когда хмель разнимет, плачет, как агроном Пряткин. Почтмейстер Аркадий Павлович Ярлыков – студенецкий охотник, многочаден, как землемер Каринский. Лесничий Кургановский Эраст Евграфович – Колода, член управы Семен Михеич Рогаткин – подрядчик, поставляет и сено и лес, даже строит мосты, человек простецкий, не столько сам пьет, сколько подпаивает. Неизменный Грохотов Петр Петрович ветеринар – Райская птица, по морозу в одном пиджаке ходит, легок ногами, человек, хоть и семейный, баба его всем известна, но бездомен, как Пашка – Папа̀н, босяк студенецкий, и удопреклонен52: валится там, где его хмель свалит.