«Божье немилостиво, надо и своей головой делать!»
Про это Овсевна твердо помнила, держа в памяти одну эту единственную мысль с именем Божьим.
И за службу свою кухонную тараканную сколотила денег, все в кассу носила, и наконец, в своем Подболотье построилась: остаток жизни собиралась старуха дома в своем собственном доме на свободе пожить.
«Деревня веселая, лесу много, озеро близко, пашня хорошая, всего много, хлебища –!»
А как построилась, вернулась на зиму на Таврическую и, не знай беды, живет себе у Антона Петровича, а дай весна и на волю домой.
А беда там свое делала: пожар зажгла.
«В солдатах выслужился, женился, а ума не нажил! – пеняла старуха лихому человеку, – поджег солдат дом тестя в сердцах на жену, не подумал: не его враг, а все крещенные сгорят».
И Овсевнина новая изба сгорела и совсем без всякой вины.
«В середку попала, вот и вся и вина».
Погорельцев добрые люди не оставили: кто чем, много соседняя игуменья помогла, а Овсевне и жертвы не дали, а почему, ума не приложить.
Но главное-то не в том, что жертвой обошли, главное в страховке – страховку не выдают.
А на эту страховку вся и последняя надежда.
«Божье немилостиво, надо и своей головой делать!»
Ей ли не знать, она это вот где выносила, и как строиться, собственноручно страховку старосте передала. А староста Максим Назарыч деньги от старухи взять-то взял, а в книгу-то, видно, и не подумал записать. И теперь отпирается: никаких будто денег не брал!
Давеча Нюшка и принесла это известие.
Так прямо тетке и сказала, чтобы денег никаких не ждала – все равно, без страховки ничего не выдадут!
И вот взбудораженная отказом, несправедливостью – ведь, снова построиться, эта дума единственная ни на минуту не покидала Овсевну! – в который раз пересказав всю свою пожарную историю, попросила она Антона Петровича сочинить ей прошение.
Антон Петрович пообещал навести справку, но где и у кого, он совсем не представлял себе.
– У Алексея Ивановича похлопочите!
Старуха возлагала большие надежды на Баланцева, веруя, что по расторопности своей Баланцев все должен знать и, успокоенная обещанием Антона Петровича, пошла в кухню.
– За душу все можно вытерпеть! – не то выла, не то ворчала, как ветер, Овсевна.
И скоро из кухни поднялся такой кашель, словно бы ножами и сверлами разрывали грудь – так всякую ночь ужасно старуха кашляла.
И как еще при таком ножовом кашле она жила-была на белом свете?
Или и вправду, что крепче всего человек на свете, или то правда, что за душу все можно вытерпеть.
12.
Антон Петрович представлял себе мир не как подобие сна, а как подлинный сон своей души78.
Существенной разницы между сном и явью для него не ощущалось.
Правда, в один прекрасный день он, пользуясь случаем, застраховал свою жизнь.
Но это было в порядке житейском: явь держала его в постоянном трепете, сон же нисколько не пугал.
Без сновидений сна у него не бывало, но к великому огорчению самые яркие чувства приходились на кратчайшие мгновенья, и в памяти ничего не оставалось или одни обрывки.
Антон Петрович перешел из столовой в спальню. Это была маленькая комнатенка с голыми стенами, как и столовая и кабинет.
Пестроты Антон Петрович не выносил, – ну, галстук другое дело и не для себя надевает! – сады же, цветники, оранжереи, громкие толкучие улицы, картинные галереи, выставки, театр, все это снующее красочное очень его беспокоило: дня неповоротливых его глаз и неподвижных мыслей настоящая пытка.
В Париже, несмотря на людность, серый парижский камень успокаивал его.
Самым же излюбленным городом, конечно, была Женева.
Обои для всех комнат подбирал Антон Петрович одинаковые – без всякого цветочка и полоски, и без деревцов и без разводов.
Ни о каких стенных украшениях не могло быть мысли, единственное исключение – картинка из Сатирикона.
Эта картинка висела в спальне.
Лежа в постели, Антон Петрович смотрел на картинку.
А изображала она провинцию:
какой-то ржевский франт под ручку с барышней шествует по деревянным мосткам, перед ними вывеска «Баня», а за ними, высунувшись по пояс из окна мезонина, провожает глазами ржевская кумушка.
Вспоминал ли он, глядя на картинку, свой шалопайный деревенский год, когда, за московскую сайку отрекшись от огненного дела, лодорничал, –
а, может, и сам так хаживал!
а, может, глядя на картинку, дух его окрылялся: взять, осмелиться да и пройти так под ручку!
Потушив свет, Антон Петрович лег и согревшись – зяблый, он и летом зяб! – собрался дремать.
Но, должно быть, вся дрема ушла к старухе Овсевне, а на его долю осталась одна бессильная томь.
Любовь была для него единственной дверью, через которую проникал он к душе другого.
Но какая же была у него любовь – не любовь, а хоровожение!
А кроме любви, хотя бы и любовного намека, было еще одно чувство, окрылявшее его душу – редко приходило оно, но необыкновенно остро.
Ему вспоминался случай из ученических лет, вспоминался один забитый гимназист, которого вечно изводили товарищи, и особенно стали донимать, когда у того отец помер.
Чувство непомерной жалости к этому забитому сверстнику, охватившее его в те далекие московские годы, снова при воспоминании перевертывало все его сердце.
И теперь вспомнил он вдруг про этого Васю.
И вот среди смрада во тьму его, как луч, пробил жалобный свет –
И сердце его дрогнуло.
Я никогда не забуду, как в госпитале помирал сосед мой, военный чиновник, – все его просто чиновником называли, – молодой еще человек, а на вид суровый, такие стали суровые люди зарождаться, и сурьезный за болезнь свою – «худой» по замечанию сиделок, т. е. обреченный.
Помирал он от сердца, – что-то с сердцем у него неладно было, – уж приобщали, и только что кислород поддерживал.
И вот ночью в последнюю минуту, весь расслабленный сдернул он с себя одеяло – из дому жена принесла голубое – вскочил и, задыхаясь, так жаловался бессловесно – дышать ему нечем стало! – и столько беспомощности было в его боли, такой детской, и я видел лицо его не суровое, совсем не похожее, – и он так просил, и столько было детской нежности, и как у детей – беззащитного.
С открытым сердцем, – там горевала среди нашей недоли пробужденная душа, с видящим сердцем какой-то непоправимый грех за этого забитого Васю – метался Антон Петрович, как тот военный чиновник в госпитале без воздуха – беззащитно.
А над ним висел потолок,
над потолком крыша.
А там звезды, мечущиеся по ледяным воздушным полям –
А над звездами, как крыша, небеса –
тьма несветимая кривая.
А через тьму беспутная звезда,
как меч –
Слава всем войнам, истребляющим человеческий род, Слава мору, чуме, холере, туберкулезу, освобождающим землю, слава –
Плетеница79
1. Человеки
Доктор Задорский принадлежал к тому редкому кругу лиц, которые обязаны исключительно своему дару и воле. Сам своей головой завоевал он положение и славу, какой заслуженно начинал пользоваться. Никакого подлаживания под прихоть пациентов и начальствующих у него не было. И его боялись и ценили.
Детство прошло не здесь, в провинции. Большая семья – жизнь нелегкая. В Петербург приехал уж взрослым. Мечтою его была наука. А пришлось заняться практикой. Несколько лет ушло на незаметную работу незаметного человека. Какой-то удачный случай – так всегда бывает – и пошла молва.
К уловкам он тоже не прибегал.
А есть много всякого, поражающего воображение пациентов, что создает славу.