Антон Петрович с браунингом, заполнившим все его мысли, допивал седьмой стакан.
С парадного позвонили.
Овсевна, над ухом которой дребезжал звонок, не отзывалась: верно, прилегла измученная и заснула.
Антон Петрович позвонил от себя на кухню и затаился:
всякие страхи полезли ему в голову и, конечно, полиция, дознавшаяся об этой его нечаянной находке.
Права на ношение огнестрельного оружия он не имел и при том же он стянул запрещенную вещь, хотя и не намеренно, приняв за фарфоровую собачонку, но ведь это совсем неважно, что обознался в покраже, важно то, что не имеет права и украл, вот и нагрянули.
Антон Петрович протянул было руку, чтобы убрать в ящик подозрительную вещь, но уж Овсевна поднялась на звонок и шла отворять дверь.
«Господи, что ж это такое, сейчас поведут в кутузку!»
Антон Петрович похолодел, и сердце его так и забилось, словно увидел он привидение или дом загорелся.
И совсем напрасно: никакие страхи, никакая полиция, это швейцар,
– К телефону.
– Откуда? кто спрашивает?
Швейцар ничего не мог ответить.
Робея, Антон Петрович спустился к швейцарской.
Ему прежде всего необходимо было дознаться, откуда его вызывают.
«Хало! Откуда говорят?»
И только после совсем бесполезных окликов:
«Из пивной – трактира – аптеки –» – он успокоился и кричал:
«Хало! Кто говорит?»
А дознавшись, кто говорит, не кричал уж, а стонал:
«Хало! Ничего не слышу! Повторите! Хало! Не слышу!» Говорить с ним по телефону была сущая мука.
Накричавшись и намахавшись – он под крик, хал и стон махал еще рукой, помогая крику и стону – поднялся Антон Петрович назад к себе на верхотуру в добром духе:
звонили из пивной, – вызывал Баланцев.
«Завтра в Казанском соборе75 торжественная обедня с митрополитом!»
Антон Петрович пообещал прийти в собор –
«Если позволит погода».
Он ничем особенно не хворал и изъяна у него никакого не было, а почему-то погода всегда имела для него решающее значение:
будет сухо – выйдет, а если дождь – калачом не заманишь.
Впрочем, если завтра будет и дождь, завтра-то он и на дождик не посмотрит, непременно выйдет.
И о погоде прокричал он Баланцеву просто по привычке: Баланцев готовил ему приятный сюрприз, он это догадался по голосу.
Антон Петрович даже вытянулся весь и лицо его засалилось от предвкушения удовольствия:
да, конечно, завтра он встретит в соборе Машу, – завтра многое решится.
Баланцев о Маше ни слова не сказал, но Антон Петрович по голосу догадался, что это так, и вот почему все заиграло в нем.
Антон Петрович задумал примерить ботинки: в них он завтра щегольнет в соборе на обедне.
И он напялил ботинки и, кряхтя, затянул крепко.
Прошелся – ничего, даже свободно.
Недоставало только галстука.
Привычка к ношеным вещам была у Антона Петровича прямо невообразимая: один и тот же галстук носил он до полного развала, не говоря уж о белье, которое так зверски занашивал, что прачка стирать отказывалась.
Да, галстук следовало бы ему переменить и надеть чистую сорочку, да и голову не мешало бы вымыть, ведь ванна так стоит и не для Овсевны же устроена, чтобы старуха носовые платки стирала.
Антон Петрович вдруг с остервенением стал тереть свой салящийся жирный лоб.
Ему вспомнилось, как совсем недавно на Святой, попав к Тимофеевым, завел он разговор с Машей и такое понес и так мямлил, и та, не дослушав, отошла от него.
А что если и опять такое случится?
И уж ботинки не помогут и, надень он новый пестренький галстук, – сам галстук не вывезет.
Тайна разговора – как и о чем говорить с человеком, которому хочешь понравиться – всегда занимала Антона Петровича.
И при всей своей разговорчивости он не мог угадать, что нужно и чего не надо: или перебивал собеседника или приводил примеры, доказывающие как раз обратное, но главное, слова говорил он путанно и уж очень по-книжному, – ни одного живого слова.
Баланцев в шутку, должно быть, не раз говорил ему, будто в молодости отличался он особенно меткостью в разговоре, а приписывал эту способность свою единственно чтению юмористических журналов.
«Как, бывало, идти куда в гости, – смеялся Баланцев, – засяду я накануне за журналы, начитаюсь, а уж на другой день так жарю, самому на удивление, откуда что!»
Антон Петрович пробовал, но и сам Аверченко76 и Тэффи ничему путному не научили его:
набившись всякой чепухи, он в разговорах терял все концы бесповоротно.
Был еще один способ, и довольно верный: подслушивать.
Антон Петрович и подслушивал, – старался что-нибудь перенять от говорливых людей, уловить тот стержень, ту веточку, на которую нанизываются слова.
Но и из подслушивания никакого проку не вышло, да и не безопасно было: могли заметить, уличить, пристыдить и даже привлечь.
И почему это так человеку не повезет?
А ведь сколько говорунов и каких! – слова, слово за словом, и как складно, и что-то выходит!
Если бы Антон Петрович слышал Андрея Белого или Степуна77 –
Но этот круг литературный для него был закрыт.
Пробовал еще Антон Петрович и уж последнее средство: был у него русско-немецкий разговорник и стал он по этому разговорнику разговоры заучивать и сам с собою практиковаться.
И ничего – выходило гладко и сладно.
А на людях – одно горе.
От невнимательности это или еще от чего, но сколько ни старался, разговорную тайну он никак не мог постичь.
Время подходило к последнему ночному чаю.
Разбуженная швейцаром Овсевна так и не легла, и будить ее не надо было.
Из кухни потрескивало.
А на воле погода менялась – пасмурило.
– Ветер в трубе уёт! – сказала Овсевна.
Но кто это выл: ветер в трубе или самовар, трудно было разобрать.
На ночь Антон Петрович чай пил в столовой и за чаем производил расчет со старухой.
Старуха писать не умела и все расходы держала в памяти, а память ее была, как старое решето, и потому большая выходила путаница.
Антон Петрович обыкновенно дважды пересчитывал: и на бумаге и на счетах.
И все-таки редкий расчет сходился – у старухи оказывалось денег или гораздо больше, чем показывали счеты и бумажки, или такая недохватка, ничем не покроешь.
Еще раз пересказывала Овсевна расходы, а сама недоверчиво поглядывала: конечно, подозревала, что Антон Петрович просто ее обсчитывает.
С грехом пополам окончив расчет и выдав денег на завтра, Антон Петрович залюбовался на свои новые ботинки.
Он вдруг уверовал в них и вообразил, что и без всякого разговору одним видом своим – ботинками тронет Машино сердце.
– Что, Овсевна, во сне видела? – благодушно спросил Антон Петрович.
– Девок видела, – пробурчала старуха, – на поле будто, при дороге картошку копают. К нехорошему.
Антон Петрович хотел было сказать: «к смерти».
Да так в другое время и сказалось бы, но уверовав в свои побеждающие ботинки, вдруг пожалел:
– Ничего, к перемене погоды.
Горемычно подперлась старуха.
– Ветер в трубе уёт! – словно и сама воя за ветром, сказала она жалобно.
Нынче полсотни минуло, как переехала Овсевна из своего Подболотья в Петербург служить, и с той поры ходит по местам и записывается в конторы. Похоронила она мужа: не любый, вдовый был. И как не силилась, не потекли слезы по покойнику – ведь, от людей надо поплакать! – ни слезинки. А пришла она в Петербург клюквинкой, – известно, вдовье мясо! – и вот вся-то сморщилась, почернела, изморщинилась, за годы-то кухонные тараканные забыла и посты и праздники, и в церковь перестала ходить и не помнит, когда и приобщалась, и только что на сон грядущий перекрестится. И одно что твердит – от старого осталось! – только в одном поминая Бога: