Слово в слово выжигались слова:
«Убитая довольно полная женщина, на вид ей лет тридцать пять. Лежит с повернутой головой. На ней черная кофточка модного покроя, две юбки. На ногах модные ботинки со шнурками. Когда была поднята левая рука убитой, по корзине поползли громадные черви…»
И вдруг ему стало ясно, что убитая в корзине – это жена его, Прасковья Ивановна, Паша.
Как это просто, – подумал он, – перстная земля, как все, как я, а я то…»
Но уж память другую подымала завесу, не давая ему ни перевести духа, ни одуматься, ни сообразить. Кто-то выше его воли, сильнее и крепче, не спрашиваясь, хочет он или не хочет, распоряжался над ним по-своему.
Как это давно было! Он сидит в трамвае, к Смольному едет, а против него женщина в черной плисовой кофте118: лицо, как морковь, и нос, как морковь, красная вся, вспухлая от слез, в руках икона – Божия Матерь, да, да, Божия Матерь – Величит душа моя Господа, крепко обеими руками она держит ее, прижимает ее к груди, а сама все покачивается, как пьяная, и глаза опущены в землю на дырявые полусапожки. И вдруг кричит: «Берите меня, куда хотите!»
– Берите меня куда хотите! – кричит она последним голосом последнего отчаяния.
– А вам куда надо? Куда едете?
– На Петербургскую.
– Эка, на Петербургскую!
– Да ты не в ту сторону, совсем не в ту сторону.
Кого люблю, кого люблю, поцелую,
Тебя, моя подушечка, подарю я.
– стонут голоса: бобровские барышни за стеной поют – томились голоса их.
– Берите меня, куда хотите! – на крик кричит женщина и вот подняла глаза из муки, измученные, как у матери, качается, как пьяная, Василиса Прекрасная.
И вдруг Боброву совсем ясно, что не мать, не Василиса Прекрасная, нет, совсем нет, это он стонет… И его последняя воля собирает последние силы, чтобы было совсем неслышно, совсем тихо…
– Папа, тебе плохо? – Катя, третья дочь его, прокурорская, вошла в комнату.
– Ничего, – Бобров поднял глаза, – Катя, я… ничего! – и повернулся лицом к стене и уж все будто повернулось в нем.
Он в камере у судьи. Он, Бобров, стоит перед судьей. Налимов судья судит его. Но из того, что говорит судья, плохо что понимает он: Налимов, хоть и по-русски говорит, да как-то по-своему, трудно разобрать. И одно только ясно ему, что его, судебного следователя, статского советника Боброва судят. Да, он виновен, он ошибся. И вот судили. Как! За одну ошибку и так жестоко? И он хочет что-то сказать в свое оправдание, хочет оправдываться, да уж поздно: судья снимает цепь. А какие-то китайцы схватили его под руки…
– Один бреука! – рванулся, глотнул Бобров воздух.
И сердце похолодело, стало сердце.
И тихо стало в комнате, тише, чем всегда. Пламя колебалось – ветер гулял за окном.
Не пели барышни, – присмирело за стеной в их горячих девичьих думах, не томились голоса их свадебной песнью.
Широкий и гулкий, наш разбойный ветер, ветровы песни томились… сердце томилось, море томилось… там море – море ль мятется, там зной горючи – земля иссыхает, не дождят небеса, увядают ли травы, там мука – плач ли безмерный, стенания, крик непрестанный, там страсть неутолима, гроза, пагуба нескончаема, вопль неутешим? – ветровы песни томились, ветер разбойный гулкий широко гулял.
– Папа! – окликнула Катя.
Но ей никто не ответил, только пламя метнулось.
И жутко так тишина томила.
Неслышно подошла Катя к дивану, не дыша, наклонилась.
– Папочка! Родной! Папочка! – и отшатнулась.
С открытыми окаменелыми глазами в форменном тяжелом сюртуке жалко так лежал Бобров, и пар шел из его рта.
1912 г.
с. Бобровка
Плачужная канава*
Бурю внутрь имѣя2
Корьё3
1. Истины
1.
Не от Каракаллы царя римского, не про его красные термы4, бани по-нашему, а от тощеты и дел бесследных начну мою повесть –
буду рассказывать о обойденных в царстве земном, от них же первый был и есть сосед и кум наш Алексей Иванович Баланцев5 и великое множество с ним и выше его и за ним, кинутых в ров львиный – канаву плачужную со дня рождения,
от Каракаллы царя римского до последней, изводимой учеными, бездомной чумной бациллы, из микроскопа, зажатой меж стекол, вопиющей на небо.
Когда-нибудь потом я расскажу вам и совсем про другое и совсем по-другому –
А если бы все мы знали, кинутые в ров со дня рождения, какое есть римское небо6
– я видел!
какой холодок в красных Каракалловых термах среди развалин на Авентинском холме
– я стоял там!
и какая такая старая дорога Аппиева, – все бы шел, так и шел меж гробниц и полей, где из маков от пшеничного теплого колоса какие-то птички лиликают
– я видел, я слышал!
Увы! и Рим с холмами и дорогами, вечный город – Рим, с римским правом, Форумом, Петром и Павлом, как и город мечты о человеческом счастье и воле – Петербург с проспектами и трактами, Медным всадником, с белой ночью и любимым, душу томящим, желтым осенним туманом7
– во рву, на дне плачужной канавы.
Премудрая Мать, милосердная, обойдя весь круг – круги мученские, стала у последнего – у плачужной канавы и как увидела всю-то муку:8
– Хочу мучиться с грешными!8
Горьким плачем залилась –
И послал Господь своих ангелов в плачужную канаву небесной росой утолить горький плач, – и спустились ангелы Божии на самое львиное дно –
без них измёрли, измёрзли, задохнулись бы все мы в тесноте и тощете и отчаянии!
и вот от крыльев загорелись звезды, повеяло райским веем, и голос, как оклик, прозвучал по заре –
О Хождении Богородицы по мукам, о плачужной канаве слышал Баланцев еще в раннем детстве от няньки Устиньи, а красных Каракалловых терм никогда не видел и старой Аппиевой дороги не видел, а только мечтал.
И чем тяжче бывало, тем жарче.
А бывало уж так хорошо, не позавидуешь!
Нынче-то и Алексей Иванович устроился, в страховой конторе служит на Невском:
место его, хоть и не первое, самый он младший в инспекции, а все-таки должность порядочная и отнюдь ни на какого обойденного не похож.
У него на Малой Монетной9 и угол свой есть, и книжки кое-какие завелись старые, – старинную он любит книжку почитать неторопливую, – и чай пьет всякий вечер с филипповскими баранками10.
Затащил к себе на новоселье, поставил самовар, – с полотенцем чай пили, инда пар из-за голенища пошел, и душа распарилась.
Посмотрю на приятеля, – правда, чем-то жалок, но никакой обойденный.
Вот когда та несчастная история с ним случилась, когда с места полетел он твердого и насиженного, да еще к тому же как раз и семейные дела его пошатнулись, вот тогда –