Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Или все прохожие носа не показывали, а сидели по домам, в поморозье у керосиновых печек?

или и не сидели нигде, а в скороходов обернулись?

подгонял, лютью подстегивал мороз, уж не шли, а бежали по Невскому и кто как – наперегонки.

Забежал Баланцев к Филиппову баранков к чаю купить, вдохнул в себя теплый хлебный дух. И с теплыми баранками скорее назад в лють рысцой мимо Аничковых коней, мимо Екатерины98 до Публичной Библиотеки, там на Садовой вскочил в трамвай и покатил домой на Монетную.

А мороз за ним –

* * *

Мороз и там давал себя знать.

Неповоротливо от шуб и муфт, а теплее нисколько не становилось.

Стекла нарезаны были цветами – густые хвощи да елочки с крестиками стыли белые и вдруг загорались жемчугом:

то как в венчальном венце алым –

то как на темных иконах восковым – в тоска̀х.

Или на эти-то волшебные цветы и загляделась –

Баланцев стоял, за ремень держался, а как опросталось место, присел и сразу увидел:

против него с бабушкой сидела девочка.

Бабушка в стеганой кофте ноздрятая, Бог ее знает?

А у внучки – руки длинные, красные, гусиные без варежек, а пальтецо, ветром подбитое, синее, и черная плюшевая ушанка, а из-под ленточек две прядки и такие, напоказ всему лютому морозу.

Бабушка нет-нет да и запахнет ей пальтецо, чтобы не простудилась:

– несмышленная, сама-то не понимает!

Бабушка сидит на кончике бочком, Бог ее знает.

А внучка прямо и свободно и все-то глазеет –

Да, конечно, волшебные хвощи и белые елочки, это они, живые, волшебные, тянут к себе.

От уличных огней глаза ее загорались в лад морозным цветам.

И вдруг она сладко зевнула всем ротиком –

зябко ей –

– Бабушка, а бабушка!

– Скоро, скоро, Машутка.

Бабушка плотней запахнула ее узенькое пальтецо, ветром подбитое, синее.

Баланцев смотрел на цветы, на Машутку и вдруг ему вспомнилось.

Вспомнил он –

это тогда, как без должности-то ходил он по Петербургу, у него тоже своя такая росла Машутка, только не с ним, а далеко где-то с матерью –

вот идет он, бывало, мимо магазинов, и хочется ему купить ей чего-нибудь, а у самого только-только что на Казбек и хватит, такие папиросы самая дрянь,

а как ему хотелось тогда ну что-нибудь – ведь если любишь, хочется тому что-нибудь сделать, если любишь –

«Дочь очень плоха, помогите, поддержите, доложите правлению».

Баланцев так и съежился, будто его и на свете не было, а в трамвае так башлык один в калошах.

Рядом с Машуткой соседка ее: в светло-зеленом узком пальто, уж таком обтянутом, узком и легком, словно бы под ним и рубашки-то нет, а прямо на тело надето, шея открытая совсем не по сезону и паутинки-чулки и туфельки на высоких кривых каблуках.

И не дрогнет.

Или окостенела?

Синие большущие глаза не взморгнут, так и уставились так –

как два луча.

И когда морозные цветы, белые хвощи и елочки загорались алым жемчугом, – то алым, то восковым, как чистая свеча, – лицо ее стыло –

жемчужина на темных иконах в тоска̀х.

Сидела она как-то одна, отдельно.

Сосед ее мастеровой к соседу к мастеровому жался.

Машутка к бабушке.

– Кто калошу потерял? – выкрикнул кондуктор.

Стали осматриваться – за теснотой путали ноги с соседскими.

Машутка развеселилась и зевать перестала.

А та – так и осталась, не шевельнулась. И глаз не опустила – не посмотрела на свои туфельки.

– Кто калошу потерял? – выкрикивал кондуктор.

И смешным эта калоша показалась.

Пересмеивались –

Скоро уж домой –

на душе был обед, тепло домашнее и слава Богу.

Баланцев пропустил остановку, – до Большого проспекта махнул.

Он все смотрел на эту Машуткину соседку.

Или уж замерзшая ехала она – мертвую вез ее трамвай?

Или в беде какой – и морозу не взять! – забедованная?

И горело ее лицо:

то алым,

то восковым чистейшей свечи жемчугом, как у темных икон в тоска̀х.

«Дочь очень плоха, помогите, поддержите, доложите правлению».

Баланцев спрыгнул прямо на мороз.

У! как колола костистая лють, больно кусала.

Он бежал по Каменноостровскому.

И левая нога его была как скована – налегке – без калоши.

3.

На столе дожидалось письмо.

Что говорить, за последние недели это всякий день!

И по почерку Баланцев сразу узнал: Тимофеев забрасывал его письмами.

И опять взяла досада.

Еще первые письма писал Тимофеев чернилами, а теперь пошли карандашом.

Тимофеев просил Баланцева приехать.

Все свои надежды Тимофеев возлагал на Баланцева –

Баланцев единственный человек, который может что-то поправить.

* * *

«пишу к вам, как к душевному и сердечному человеку, чуткому к чужому горю. Поддержите, помогите, не дайте затянуться мертвой петле. Помогите! Умоляю, не оттолкните, не пройдите мимо. Помогите! Вызволите от муки смертной, приезжайте, увезите нас! Приезжайте. Душа умирает».

И все в таком вот – вопль и жалоба – мольба придавленного человека непоправимой бедой.

Ну, что же это?

И как это назвать?

– Она сплошная несообразность.

Как же может Баланцев ехать?

Поехать, значит, бросить службу: –

– отпуска ему ни за что не дадут!

И что он может сделать, чем помочь?

В инспекции он самый последний, самый незаметный.

И как можно так терять голову, вообразить, что Баланцев может что-то сделать!

Ну, он поговорит еще, пожалуй, с Будылиным.

Впрочем, чего ж! пробовал ведь он, и ровно ничего из его разговора не вышло

– потому что зря.

И это всякий понимает.

Всякому разговоры его становятся просто в тягость.

– Да, он ровно ничего не может.

И денег послать не может – а именно деньги-то и надобны.

Без должности да в беде бедовой попробуй повернись-ка, попробуй –

Баланцев по себе это очень хорошо знает.

Баланцев сам еще недавно на себе все это вынес. Баланцев может представить – и представить и почувствовать свободу – «освобожденного от занятий!»

Вот почему к нему, к Баланцеву, и писал Тимофеев.

Надо же, в самом деле –

Или ничего не надо?

Никогда не надо?

За себя –

А за другого, если любишь –

В письмах поминалась Маша, в каком она опять горе но в чем дело – в чем ее теперешнее горе, ничего не говорилось.

Но это все равно, беда пришла –

Оттуда она приходит и ничего не боится, ни морозу, ни –

Или и на нее можно?

Баланцев словно голову потерял.

Или, как сказалось у Тимофеева:

«Баланцев просто плюнул в раскрытое сердце».

Баланцев совсем забыл, или затмение такое нашло, не попомнил, что человек разрывается и в беспомощности душа у него умирает,

и стал читать пошлейшую пропись и прежде всего, как полагается, посоветовал не возиться со своим горем, а вспомнить, сколько горя на свете, и всем плохо, и все мучаются, –

как будто от чужих мук легче бывает!

И это тыканье чужой бедой, как это не похоже на Баланцева!

Ведь, он сам был в беде, и самому же ему в утешение тыкали эту всесветную чужую беду, сколько раз, и спокойно отходили прочь.

А за чужой бедой следовало само собой прописное:

«взять себя в руки»!

И, наконец, упрек:

зачем было рассчитывать на других и верить людям?

И этот упрек человеку, когда его хлопнуло, – это уж не только плюнуть в раскрытое сердце,

а еще и размазать.

Поистине, Баланцев как одервенел.

92
{"b":"819337","o":1}