И тоска была по траве.
А дальше по деревням там – на полях одна мысль о погоде.
А там опять под Берлин – провинциальные театры – но еще плоше,
и ску-у-чища.
А там – Россия – дремучая, ковылевая, и темная, как гроза, как пожар –
В свете белой ночи и белых приторных электрических шаров спускались над Петербургом, над торчащими красными трубами, как бледные северные звезды, белоночные крылатые небесные вестники:
одни шли по душу,
другие с душой,
третьи – утешители.
И демоны из воздушных жилищ с севера, с юга, с востока и с запада проникали в жилища лукавой мыслью, соблазном и завистью;
темным спутником, черной встречью шныряли демоны по трактам, проспектам и людным улицам.
Антон Петрович высунулся из окна и смотрел вниз.
И все дышало в нем величием и гордостью, как в Медном Всаднике над полноводной Невой, и вместе что-то от химеры было в лице его, безобразнейшей химеры, засматривающей с колокольни Собора на гудущий вечерний Париж.
Какой-то пробиравшийся по двору, может, и вор, заглянув наверх к Будылину, вдруг присел на корточки –
А может, только померещилось Будылину и никакого вора не было, или просто кто по нужде зашел во двор.
Душу томило, хотелось какой-то воли – так и разорвал бы зеленоватую ткань болеющей белой ночи!
Будылин плюнул вниз –
Овсевна подала самовар.
Крепким чаем ударило в голову.
Антон Петрович основательно засел за самовар.
И уж никого не проклинал он и никому не грозил, благодушие нашло на него, словно бы плевком своим прорвав зеленоватую ткань болеющей белой ночи, выскочил он на вольную волю.
Весь мир благословил –
И чувству его стало тесно.
И вот, никогда не певший, безгласный, запел он Лермонтовскую песню, благословляя демонский мир –
выхожу один я на дорогу
90:
сквозь туман кремнистый путь блестит –
Белая ночь, сливаясь алыми зорями, переходила в утро.
Серые облака бежали – белые торопились, чтобы к восходу завладеть небом – закрыть живые небеса мертвой ватой.
* * *
В первый раз, когда Маша рассказала отцу о Задорском, Александр Николаевич очень обрадовался – ведь, он так беспокоился! – но после первых же слов ее вдруг наступила молчаливая минута.
Есть люди, которым дано чуять, слышать и отмечать тайный голос молчания, и такой человек, по дару своему может войти в судьбу и не то что повернуть, – повернуть судьбы никто не властен! – но от многого предостеречь и оградить человека.
Но я знаю, есть всегда недоверие к себе и это недоверие – сомнение и заглушает твой самый глубочайший голос, а за недоверием и сомнением всякий наплыв мелочей, который и загромождает и рассеивает, так все и теряется.
Тимофеев не позабыл о этой минуте, только тайный голос у него не сказался словом и все на время как бы сравнялось.
И другие рассказы Маши о следующих свиданиях с доктором ничего уж тревожного не вызывали.
Александр Николаевич всякий раз только радовался:
нашелся-таки человек, который вернет Маше и смех ее и веселость ее прежнюю, и будет опять хорошо у них в доме.
О Задорском у них в доме говорилось много.
Маша была очарована: уверенность и крепость покорили ее.
И когда, однажды, вечером в субботу доктор Задорский появился у Тимофеевых – его пригласила Маша – Александр Николаевич и сам убедился в живости и в уме его.
И эта живость и ум покорили.
Правда, в этот первый вечер что-то и не понравилось в госте: то ли самоуверенность, или еще что, чего сразу та́к и не скажешь.
Александр Николаевич хорошо запомнил, как вошел доктор – так уверенно и так твердо! И как сам он растерялся вдруг перед этой уверенностью и чего-то неловко ему сделалось.
«Лучше бы никогда не приходил!» – мелькнуло тогда.
Но скоро все сгладилось,
В гостях был еще Баланцев.
И за чаем разговор завязался общий на злободневное и по медицине.
Больше всех говорил Задорский, а ему было что порассказать.
После чая перед вторым самоваром Александр Николаевич вышел с Баланцевым к себе в комнату.
Маша осталась в столовой с гостем.
И за вторым самоваром сидели долго.
И опять больше всех говорил доктор: начитанный, да и много чего видел, да и круг знакомых самый разнообразный.
Поздно разошлись в этот первый вечер.
* * *
Маша была необыкновенно оживлена.
А ведь это только и радовало отца.
О том, как при первом взгляде на гостя он растерялся, об этой роби своей даже не намекнул он Маше, а вместе с Машей хвалил Задорского и за ум и за его внешность.
– Из него выйдет большая знаменитость. И знаешь, Маша, во лбу его есть что-то роковое. Он мне напомнил давнишнего приятели моего, революционера, а тот подлинно уж роковой человек. И что-то в походке у них есть общее. И так же ступает крепко.
И хотел представить Маше.
Но ничего не вышло, да и немыслимо было: походка Тимофеева, оробелого человека, мелкая, шмыгающая никак не передавала ни крепости, ни уверенности.
Увлеченный воспоминанием о приятеле – роковом человеке91, стал он рассказывать всякие подробности о его приключениях.
Маша сначала слушала внимательно.
И вдруг показалось Александру Николаевичу, не слушает она его, а чего-то крепко задумалась.
«И не мудрено, – так объяснил он себе, – поздно, спать пора!»
* * *
На следующий день разговор только и был, что о Задорском.
Но особенного ничего не было сказано, что бы запало в душу, что потом бы вспоминалось.
Одно можно было сказать: Задорский вошел в их жизнь.
Кроме Баланцева, не пропускавшего ни одной субботы, скоро Задорский стал самым частым и первым гостем у Тимофеевых.
Александру Николаевичу смутно стала приходить мысль, только очень еще смутно, беспокойная и навязчивая, для которой еще не нашлось у него слова, когда он заметил необыкновенное волнение Маши всякий раз перед приходом доктора.
Ожидания ее стали прямо ужасны: она не находила себе места от нетерпения.
А Задорский всегда опаздывал; назначенный час проходил. И просто страшно становилось за нее: сердце не выдержит.
– А вдруг, да не придет?
Но об этом даже и подумать страшно было.
И раз случилось: ждали и все сроки прошли и не дождались.
Какая это была ночь – во всю ночь не заснула Маша.
Но зато какая радость вспыхивала на лице ее и как загорались глаза, когда после всех ожиданий и тревоги наконец-то появлялся Задорский.
И такой же радостью она горела вся, пока он был у них.
А уходил он обыкновенно после долгого разговора в прихожей.
И однажды проводы так затянулись, а все казалось, чего-то еще не договорено, – любовь ведь, как бездонный колодезь, не исчерпаешь! – Маша пошла провожать на лестницу и до самой двери – «до ворот» – провожала.
Глядя на ее оживленность, видя радость ее, горящую в лице и глазах, во всех движениях ее, Александр Николаевич и сам смеялся, как смеялись Маша и Задорский, и в проводах, которые стали называться ритуалом, в бесконечном ритуале сам принимал участие, нарочно для Маши задерживая всякими пустяками уже одетого гостя.
И эта радость ее заглушала всякое беспокойство.
* * *
Задорский понемногу вошел в их жизнь, и уж казалось, век были знакомы.
Все заветные и просто дорогие семейные воспоминания были не раз пересказаны доктору, да и он рассказал о себе, о детстве, об ученьи и какие были удачи в жизни и неудачи.