Вспомнились берег, песок, тихая улочка, двор, сад, грушевый чертенок, Шарик.
— Батя, — сказал Саня и, всхлипнув, кинулся одеваться. Напялил свои затертые брюки, нащупал стоптанные туфли, натянул рубашку и без топота выбрался на палубу.
Было ветрено и свежо. Низко плыла за пароходом луна. Желтели огни на мачте. Красным глазом мигнул бакен, и тревога одолела мальчишку. Показалось, что много дней и ночей плывет он на «Перекате» неведомо куда и непонятно зачем, а дома, может, больной несчастный отец ждет его помощи…
Саня поднял голову, в рубке краснел огонек сигареты. Гриша… На шлюпке сидит, клонит голову Коркин. Эй, не спи на вахте…
Саня на минуту спустился вниз, в каюту, нашел клочок бумаги, карандаш, хотел написать несколько слов и задумался надолго — слов таких не находилось. Наконец Саня нацарапал: «Володя! Простите вы меня за все, но я больше не могу. Спасибо за тепло и ласку, но я не могу оставить отца одного. Прощайте. Ваш коломенский».
Шевельнулось в душе то ли раскаяние, то ли сожаление, шевельнулось и не ушло вдруг — оплело душу надолго. Саня постоял с запиской в руке, положил потом ее на Семкину койку и вылез опять из душной, но такой надежной каюты на ветер, в ночь. Коркина на шлюпке не было — видно, полез в кочегарку. Саня быстро разделся на корме, связал в тугой узел одежку, укрепил его на голове ремнем — не впервой, так частенько переплывали они Оку раньше, еще при маме… Мама, бывало, ругалась, когда узнавала…
Саня на руках спустился с палубы, повис, коснулся голыми пятками жесткой воды — она рванула, и Саня разжал пальцы. Понесло в черноту, под тупой грузный нос баржи. Он вмиг перевернулся на спину — ногами к барже, оттолкнулся вовремя. Мимо, царапая и норовя затянуть, пронесся осклизлый борт с привязанными к нему покрышками. Потом мелькнул кормовой огонек. Саня покачивался на волнах, уже здорово сглаженных баржами, отплевывался, переживал только теперь родившийся страх. Отдышавшись, неторопливо, экономя силы, поплыл к берегу, чернеющему недалеко.
В воде было тепло, а в росных кустах зябко. Лязгая зубами, прыгая в ознобистой траве на одной ножке, Саня натянул мокрую одежду, вколотил ноги в разношенную обувку и рысцой побежал белеющей во тьме тропкой высоким берегом реки. На повороте оглянулся. Чернея, далеко тащился караван, пыхтел, шлепал колесами «Перекат».
— Ну и все, — сказал сам себе Саня и опять побежал, не пугаясь кустов и перелесков.
Часа через два затарахтел позади мотоцикл, и он поднял руку.
— Далеко, рыбачок? — спросили из тьмы, ослепив его лучом.
— Мне бы до Коломны, — жмурясь, ответил Саня. — До Сосновки…
И, уже сидя в теплой коляске мотоцикла, он, как давний сон, вспоминал пароход, — Карпыча, сердитого Ивана Михайловича. А когда в заревом розовом свете показались вдали старые коломенские церкви, задымили знакомые трубы и вот уже появилась милая ржавая родная крыша, Саня начисто забыл и пароход, и Карпыча, словно их и не было вовсе.
— Ну, мне сюда! — остановился на повороте мотоциклист.
— А мне туда! — весело ответил Саня, отдавая ему шлем. — Спасибо!
— Бывай!
Обдав мальчишку пылью и бензиновым духом, мотоцикл укатил.
— Здравствуйте! — сказал Саня родному городу и поселку и зашагал широко, радостно.
Вот и улочка, еще полная тишины, сырости, яблоневых запахов. Вот и калитка. И свет в кухонном окошке.
— Иди-ка, Шарик, не мешайся, погоди…
С каждым шагом пропадала радость, а когда Саня вошел на кухню, сожаление, родившееся еще там, на «Перекате», сдавило горло так, что захотелось плакать.
Ничего не изменилось в доме, да и что должно было измениться! Грязный стол, лампа без абажура. Отец над столом.
— Батя…
Он слегка повернул голову. Не пьяный, не трезвый — застывший.
— А-а, — протянул равнодушно, словно Саня на минуту выходил в сарай или в огород.
— Не спал, что ли?
— Не спал, — так же равнодушно ответил отец. — Не хочется…
— Прилег бы, батя! — Саня поднял странно отяжелевшего отца, повел в комнату.
Тот послушно лег и пролежал молчком до гудка, глядя в потолок, не отвечая на вопросы сына. Едва проревело — поднялся, сел на постели, свесив грязные босые ноги. На небритых щеках серебрилась щетина: что-то рано начал отец стареть.
— Петрович, встал, что ли? — загремел по дому дед Кузьмин. Увидев Саню, горестно скосил глаза на отца: каков?
Таким странным отец еще никогда не был. Что с ним? Заболел? Обиделся на него, на Саню?
— Папка!
— Да, да, я щас! — ответил быстро и продолжал сидеть, уронив на колени руки, словно уж и не нужны они никому.
«Может, и вправду лечить его?!» — с отчаянием посмотрел на деда мальчишка, представляя светлые палаты, строгих врачей и белые простыни — совсем не такие, как у них.
«Лечить? — сомневался Кузьмин. — Поможет ли? Есть ли лекарство от тоски?»
— Хорош, — добродушно заворчал дед, силясь расшевелить отца. — Вот бы жена на тебя поглядела.
— Жена? (Саня видел, как трудно отцу собрать воедино мысли и как мучается он от этого.) Жена… Нету у нас, Сань, мамы… Все…
«Все… Неужели все?!» — с ужасом смотрел Саня на чужого, убитого горем человека, который даже не спросил, где пропадал сын, и, верно, не хочет вообще видеть этого сына, тяжело уткнулся в пол — трезвый, а хуже запойного.
Неужели не будет больше того веселого и делового человека с золотыми руками и добрым взглядом?! Ведь и прошло-то после маминой смерти так мало времени! «Слабый», — твердит дед Кузьмин. А разве слабый не может стать сильным?
— Батя! Ну что ты в самом деле! Опомнись! — Саня упал перед ним на колени, схватил отца за руки. — Ну, хочешь, я сам тебя отведу?
Отец медленно повел глазами на окно.
— Куда? — спросил безразлично.
— Ну, это, лечиться!
Сказал и замер: а ну как опять зашумит на него отец? Но тот был тих и покорен.
— Да, да, надо лечиться… Ты прав, сын…
Саня уткнулся в колени отца, а тот гладил сына, повторяя за ним:
— Да, да, я не пропащий… Да, надо взять себя в руки, забыть… Забыть все… Работать, жить… Чтобы она радовалась… наша мама… радовалась… Да, а сейчас на завод… Я пойду… Отдохну и пойду… Да, все будет хорошо.
Саня встал, поглядел просветленно на деда Кузьмина, почему-то мрачного. Не верит? Но ведь отец давал твердое слово. Он сможет!
— Ну что ж вы? — просил поддержки Саня, но дед упрямо молчал, наблюдая, как сын одевает отца, как помогает ему умыться, подает полотенце, застегивает пуговки на рубахе, надевает кепочку на посвежевший чубчик: «Хорош? Хоро-ош!»
И отец вроде оттаял от рук, от глаз, от слов. Остановился посреди комнаты, покашливая:
— Пошел я?..
— Иди, батя! Я провожу.
— Нет, нет! — впервые не согласился и даже испугался тот чего-то. — Я сам! А ты, это, по хозяйству… — Затоптался, разглядев наконец-то сына. — Вырос, Сань… Увидела б тебя мама…
И пропал человек! Стоял перед Саней, растекался в слезах мальчишка, в кепочке, с чубчиком, восковой и слабый, — делай с ним, судьба, что хочешь!
— Папка!
— Саня… Как же мы одни-то, без мамы… Пропадаем совсем… А?..
— Ну и хватит парня мучить! — прикрикнул дед Кузьмин. — Напустил на себя! Эгоист чертов! Только о себе и думаешь, печаль свою пестуешь! А ты об сыне подумай! Что ж ему-то тогда делать, коли ты сам за себя постоять не можешь! Эх, дать бы тебе!
Отец даже пригнулся — так широко взмахнул дед Кузьмин трудовой своей лапой. Но слезы пропали — помогло.
— Сердитый… Ну, я пошел! — уже нормальным голосом сказал отец.
— Да уж давно бы ушел! — буркнул дед.
Отец пошагал успокоенно, Саню, рванувшегося следом, дед Кузьмин попридержал за руку:
— Видал, опомнился. Нет, Санька, нельзя его жалеть. Смерть это, жалость-то. Привык он с нянькой. Привы-ык… А если без нее, а? Ежели хоть на недельку-другую оставим мы его без няньки? А то, понимаешь, больно легко ему живется…
— Да что вы? Плохо ему! Он… он слабый!
Но дед Кузьмин уже ухватил в горсть подбородок, глаза его стали хитрее, чем у лешего.