— Модя? Модест? — нахмурился Аверин. — Проходи, садись!
Тот покачал головой:
— Был я Модестом, а теперь каждый может… ногами. Спасибо…
Тишина повисла над залом, даже стулья перестали скрипеть.
— За дело — убей меня, — продолжал Модест. — Только не унижай. Перед людьми. Я ведь тоже человек.
— Лодырь ты! — запальчиво ответил Аверин.
И кто-то из механизаторов сказал громко, с досадой:
— Эх, зря!
После совещания в полутемном коридоре парни уговаривали Модеста, окружив, шептали горячо, а Модест слушал, клоня голову. Иван хмыкал в сторонке:
— Унижайся. И перед кем?! Перед Васькой Авериным?!
Модест поднял голову:
— Ведь ребята просят… По-человечески… Они мне доверяют — спасибо им. Ради них я готов… Пускай…
Парни долго не расходились, стояли у конторы опять все вместе — все Мишино звено. Значит, будет у поля хозяин — защитит, не даст в обиду.
— Пусть завтра загоняют технику на ремонт! — торопился Боря Байбара. — Время-то не ждет!
— Семена проверить, — подсказал Саныч.
Модест подал тихий голос:
— У меня трактор разутый, а гусениц нету.
— Пусть ищут! — шумел Женька, радуясь, что вокруг много молодого народа и жить будет весело.
Мимо прошагал Аверин, посмотрел на ребят, хотел что-то сказать, да промолчал.
— Так-то лучше, — тихонько проговорил вслед ему Женька. — Ну, Пузырище, до понедельника?
Саныч толкнул его под локоть, а все с опаской уставились на обидчивого Модеста.
— Ладно, — сказал он, — чего уж…
Он глубоко, вольно вздохнул и зашагал домой.
Павлуня пошел проведать Варвару. Ему было хорошо, спокойно. Он задал лошадке овса, вычистил ее.
Сторож, стоя рядом, удивлялся:
— Только тебя и признает, а почему? Слово, что ли, знаешь?
Вешая гребень, Павлуня сказал просто:
— Люблю ее.
Павлуня шел не торопясь, ступал по снегу с чувством. Снег подавал голос — к ночи он становился звонче.
Проследовал важный Женька с папкой под мышкой — учиться. Лешачиха для такого торжественного случая обрядила его в модное пальто и шапку, и он шествовал, покуривая.
— Куришь? — удивился Павлуня.
Женька бросил сигарету, засмеялся в сторону.
— Я так. Смотри матери не ляпни!
Он побежал к своей вечерней школе, откуда уже слышался звонок.
Павлуня покачал головой: носится этот мальчишка, как стриж. На всех пожарах первый, только в школу самый последний. А ведь способный.
Мать встретила его блинами. Сама она уважала это блюдо, считая, что блины не любить нельзя, обижалась на сына, который всегда робел перед масляной грудой.
«На мучное нажимай!» — сердилась Марья Ивановна и ела блины сама. Оттого, верно, и плечи у нее шире ворот, а в руках мужицкая сила.
Увидя опять блины и приправу к ним, Павлуня отступил на шаг. Однако мать не стала возмущаться Пашкиной трусостью. Она сидела странно безмолвная, печальная и ела рассеянно, макая блины то в сметану, то в варенье, отправляя их в рот вперемежку с глубокими вздохами.
Взглянув на сына, кивнула на стол:
— Будешь?
— Не хочется…
— Тогда садись, ешь.
Павлуня внимательно посмотрел на нее.
— Ладно, — сказал он. — Я сейчас…
Сперва он сходил накормить боровка. Проклятый уже без памяти полюбил хозяина, узнавал его по шагам и визжал за версту. Павлуня тихонько отпихивал его, но боровок, сопя и чавкая, норовил прижаться к сапогам полновесным боком, лез холодным пятачком в ладони.
— Лопай, не приставай! — Павлуня быстро вылил пойло в корыто, вышел, заперев дверь.
Вечерний воздух после свиного сарая показался ему очень вкусным. Парень долго глотал его, размышляя о том, какая все-таки несчастная тварь этот боровок. У него никакой радости в жизни и одна-единственная страсть — обжорство. За это Алексеич не любит свиней. То ли дело коровы или лошади — те не чавкают и не глядят на тебя заплывшими, нехорошими глазами.
Поразмышляв так на вольном воздухе, Павлуня вернулся в натопленный дом.
Марья Ивановна пила теперь чай.
— Накормил? — спросила она равнодушно.
— Накормил.
— Зачем же кормишь, коли он тебе не нравится?
Сын подумал, ответил:
— Женщине нельзя тяжесть-то…
— Ага, — пробормотала она. — Спасибо. Садись ешь. Для тебя старалась. Кто тебе без матери сготовит… Без матери теперь и голодным досыта насидишься…
Павлуня поднял в недоумении бровь, а Марья Ивановна грустно сказала:
— Уезжаю я, Пашка, далеко…
— Как? — испугался Павлуня. — Зачем это?
И она нехотя пояснила, что заболела вдруг тетя Сима из города Саратова и нужно срочно ехать к ней.
— Надолго? — спросил ошарашенный сын.
Марья Ивановна отвечала необычно тихим голосом:
— Кто ж знает… Я уж и отпуск оформила. Билет вот взяла. — Она издали показала его Павлуне. — Все теперь хозяйство на тебе — дом, огород… Можешь всласть изъездить его своими тракторами — твоя воля. И скотина вся на тебе: хочешь — корми, не хочешь — мори.
Павлуня пригорюнился. С детства ему везло на скотину. Да и все деревенские кошки и собаки любили его, словно догадывались, что он не ударит, не закричит. Теперь у ног трется кошка — квартирантка, полюбившая Павлуню за ласку да за молочко. В конюшне по нему страдает Варвара, а в сарае ждет не дождется жирный боров.
— Когда ехать-то? — спросил сын.
— А теперь же, — ответила Марья Ивановна, поглаживая кошку, на которую только вчера ворчала и замахивалась.
Она встала, и на пол со стула упала толстая книга, которую последнее время Павлуня часто видел в ее руках. Книга раскрылась, из нее вылетел снимок.
— Трофим? — удивился сын, наклоняясь, но Марья Ивановна, опередив его, быстро подняла снимок, сунула обратно в книгу.
— А тебе-то что? — пробормотала она, не глядя на Павлуню.
Он почему-то покраснел, сказал неуверенно:
— Скоро приедет небось. Из санатория.
И тогда она закричала сердито своим всегдашним резким голосом, и щеки ее покрылись багровыми пятнами:
— Какой к черту санаторий! Кто тебе сказал?! Дурак он старый! Вцепился в свой совхоз! Ничего не нажил, одну болезнь! Ни хозяйства нет, ни рубля сбереженного, ни копейки лишней!
Марья Ивановна всегда ругалась, когда речь заходила о Трофиме, только ругань эта была какая-то жалостливая, обидчивая. И на сей раз Трофиму крепко досталось.
Павлуня слушал внимательно, не перебивая. Соображал. Когда мать запыхалась, он сказал с непонятной усмешкой:
— Привет передай. Тете Симе.
— Глупый ты, Пашка! — отрубила она и вышла, унося с собой толстую книгу с раскрытым секретом.
Через минуту она появилась, уже одетая, с чемоданом в одной руке и с авоськой в другой. На голове ее был теплый платок, на ногах — крепкие сапожки: мать собиралась далеко и надолго.
— Сейчас поеду, — сказала она Павлуне. — Только хозяйство погляжу.
Марья Ивановна вышла во двор. Павлуня остался, чтобы не мешать ей. Он видел в окно: мать все потрогала, за все подержалась, вернулась, на него не глядя.
Сердце у сына дрогнуло.
— Не бойся. Все будет в порядке.
Павлуня ждал, что мать примется долго и нудно наказывать ему, как беречь огород да кормить скотину, но вместо этого она со значением подняла к потолку толстый палец:
— Когда-нибудь поймешь!
Больше ни слова не сказала Марья Ивановна до самой остановки, а возле автобуса крепко поцеловала сына три раза.
Павлуня еще с детства отвык от материнских поцелуев, и теперь они растревожили его. Он долго шел за автобусом, махал вслед шапкой, шептал:
— Вертайся…
Взвихрилась снежная пыль и тут же улеглась. Павлуня присел на скамейку, стал думать о матери.
Если разобраться, Марья Ивановна, занятая своими заботами, не больно-то лезла в его жизнь. Он и при матери ходил сиротой в родном доме. Но все-таки кто-то всегда был рядом, шумел, сердился, изредка дрался, а теперь ему придется возвращаться в пустой дом, где нет ни голоса матери, ни грома кастрюль.