Возле теткиного дома Павлуня, ковыряя носком землю, пробормотал:
— Миша, зашел бы, а то все мимо, мимо…
— Ладно, — согласился Бабкин. — Зайдем.
Тетка не изменилась: она такая же широкая и красная. На ней все то же домашнее изодранное платье, галоши на босу ногу. И прическа на голове «рабочая» — осенняя ржавая копешка в шпильках. «Как будто и не уходил никуда», — удивился Бабкин, глядя на тетку.
Перед ней тарахтела старая стиральная машина. Увидев Бабкина, тетка выдернула шнур, вытерла руку и, подавая ее, белую, распаренную, всем по очереди, сказала своим обычным, тонко натянутым голосом:
— А, племянничек пришел! Проходите в комнату!
«За руку со мной, как с чужим», — отметил Бабкин.
— Проходите, проходите, — повторяла тетка.
Ребята переглянулись: пройти мимо нелегко — двор перехлестнут веревками, на которых болтается белье.
— Дачников проводила, — громко объясняла тетка. — Теперь вот стираю. Замучилась. А что поделаешь — рубль на дороге не валяется. Да вы проходите, я сейчас, только достираю, только белье повешу…
Но она не стирала, не вешала, а говорила, говорила. Так же громко, как раньше, но только непривычно много и все об одном — о пестром боровке, который — вот горе! — сбежал куда-то от дачного шума.
Бабкин углядел седину в ее волосах и беспокойство в лице.
— Мы пойдем, пожалуй. Не станем мешать.
И опять тетка подала ему руку, а потом — Женьке. Лешачихин сын принял подарок с кислой миной.
Ребята шагали к калитке, а тетка, поспевая за ними, на весь двор рассказывала про боровка.
— Тоска зеленая, — поежился Женька, когда они очутились на воле.
Бабкин сощурился на теткино деревянное солнышко, изрядно полинявшее.
— Ты чего? Опоздаем! — торопил Женька.
Бабкин посмотрел на него и толкнул калитку:
— Погоди-ка.
Тетка стояла перед стиральной машиной, совсем одинокая, уже не молодая.
— Бросайте все, Марья Ивановна, — вежливо сказал ей Бабкин. — И одевайтесь. У нас в клубе вечер.
— Устарела я по вечерам-то! — сердито отозвалась она. — А дефицит привезут?
— Привезли. Приходите.
Перед началом торжественной части народ разбрелся по просторному клубу. Каждый нашел дело по душе: кто сидел в буфете, кто покупал книжки.
Климовские бабушки устроились в удобных креслах и вязали, как у себя дома, нацепив очки на нос. В этих очках три сестрицы еще больше были похожи одна на другую.
Разошлись и ребята: Бабкин увидел Татьяну и сразу побежал к ней сквозь танцующих и пляшущих. Павлуня побледнел и сел к бабушкам — поглядеть, как вяжут. Женькин петушиный голос раздавался из бильярдной.
Тетка, едва появившись, сразу побежала в фойе, где были разложены всякие товары. Растолкав народ, пробралась к прилавку и отхватила дешевый чайный сервиз. Счастливая, ходила с коробкой по клубу, натыкаясь на людей. Потом коробка стала мешать ей, и тетка начала думать, куда девать добычу.
— Ты в раздевалку сдай. Обнялась! — сказала ей Лешачиха.
— Разобьют! — нахмурилась тетка под ее насмешливым взглядом, но сдала все-таки сервиз в раздевалку.
А потом ей не сиделось в зале, и все представлялось страшное: разбитые в куски чашки да блюдца.
— Покарауль место! — сказала она соседке, одной из климовских бабушек, и побежала относить покупку домой.
В маленькой комнатке, за сценой, мучился Ефим Борисович. Закрыв уши ладонями, он сидел над столом, уткнувшись в лист бумаги, и бубнил вступительную речь. Лицо его выражало скорбь и покорность судьбе. Везде любил директор быть первым, но речи говорить он бы с удовольствием согласился последним.
— Начинаем, Ефим Борисович, — заглянул к нему парторг.
Директор позади всех тяжко побрел на сцену. Огляделся. Сбоку сидел красный, сердитый, словно чем-то недовольный товарищ Бабкин. Ослепительно выделялся белый воротничок рубахи на бронзовой шее. На его лбу директор заметил капельки пота и сочувственно подумал: «Тоже мается!»
Тут же было объявлено, что с докладом о работе совхоза выступит Ефим Борисович Громов. Директор сутуло пошел на трибуну. Поднял глаза — в лицо жарко дышал набитый зал…
Ко всему может притерпеться человек — даже к голоду, но вот боязнь зала не проходит и у таких смелых, решительных людей, каким был директор. «Господи, благослови!» — вздохнул Ефим Борисович и, опустив глаза к бумажке, погнал по кочкам.
Все в докладе как надо: сперва успехи, потом — недостатки, все это в меру пересыпано цифрами. Через сорок минут перед его взором пошли наконец строки: «…в новом году пятилетки мы приложим все силы, чтобы с честью выполнить свои высокие социалистические обязательства». «Все!» — понял директор и, выжатый как лимон, побрел на свое место.
В ушах у него гудело и звенело, в глазах прыгало.
Посидев минут десять, директор пришел в себя и повернулся к Бабкину:
— Как я говорил? Ничего?
— Нормально, — прошептал звеньевой. — Только вы меня назвали звеньеводом.
— А, — вспомнил Ефим Борисович. — Это когда смеялись? А еще чего?
— Настасью Петровну в бригадиры произвели.
— Не соврал. Будет она на центральной ферме бригадиром.
— Правильно, — сказал Бабкин.
Между тем вслед за речами наступило самое хорошее время: выдавались премии. Деньги по итогам года выплачивались немалые: на них можно и мотоцикл купить, и еще многое. Народ свои премии знает, доплаты подсчитал, а все равно тянет шею. Кто первый? Чего там медлит и хитрит рабочком?!
— Бабкин Михаил Степанович! Получил самый высокий по совхозу урожай моркови. По итогам года ему начислено…
Не дышит зал, слышно, как чирикает на люстре воробей.
— …восемьсот двадцать пять рублей! Кроме того, — продолжал председатель рабочего комитета, — по итогам соревнования Бабкину присуждается первое место среди овощеводческих звеньев и денежная премия в сумме трехсот рублей!
Не успели ожечь ладони первые хлопки, как в дверях появилась тетка и, выискивая свое забронированное место, пошла по залу.
— Марья Ивановна, — зашумели трактористы, — и ты за премией?
— Я за своим местом! — отрезала та, плюхаясь в кресло.
Бабкин получил толстый конверт. Зал хлопал, гудел, каждый ждал своего часа. Чуть смолкло, послышался резкий теткин голос:
— Сколько там ему?
— Восемьсот двадцать пять и еще триста! — отвечали ей механизаторы.
— Господи, за что же такую кучу?! — удивилась тетка.
Но еще больше удивилась она, когда вслед за Бабкиным стали валом идти на сцену люди и получать свои деньги — кто семьсот, кто девятьсот, а кто и того больше. Простучал своей деревяшкой Трофим, прошел белый, с закушенной губой Павлуня, сам себе не веря, а тетка все думала: «За что?!» Она давно не была в клубе, мало знала о делах совхоза, о его доходах. Неужели так она продешевила в жизни, так прогадала.
Уже и соседки ее, климовские бабушки, одна за другой прошлись до сцены и обратно, уже и заводские шефы, и студентки, и Женька получили каждый по заслугам: кто много, еле в карман впихивает, а кто, как механик, удивленно шелестит тремя красными бумажками. Уже и грамоты роздали, и благодарностями осыпали, устал шуметь и хлопать зал, и раскрыли окна в тихую славную ночь, а тетка все шевелила губами. А когда подсчитала, сколько могла бы заработать в совхозе за десять лет да с ее ухваткой, то вспотела.
— Надо же, как вышло, — пробормотала несчастная Марья Ивановна и увидела, что сидит совсем одна.
Гулянье выплеснулось на улицу. Оркестр громыхал под звездами, каблуки простучали асфальт. Под навесом, в электрическом свете, стояли столики. Тетка увидела за столиками и своего Павлуню, и Бабкина, и Трофима, и самого Ефима Борисовича. Тетка подсела по соседству, навострила ушки, однако разговоры были ей непонятны. Даже своего Павлуню тетка не могла понять и думала с раздражением: «Ишь разговорился!»
А разговор за сдвинутыми столиками шел важный: директор предлагал Бабкину принять овощное звено на центральном отделении, а Бабкин хмурился. Женька уверял его со всей силой своего петушиного горла, во всю мощь красноречия: